Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Степа! Маменька! – крикнула Агния. В низу живота ровно что-то рвалось, распирая бедра и схватывая за сердце.
– Ты чо орешь? – окликнул свекор и тут же захрапел.
Обомлевшая, испуганная Агния, не помня как, скатилась с кровати на крестовину лунной тени. Она не слышала, как проснулась Аксинья Романовна, вздула огонь, как подняла ее на кровать, подостлала рядно, как пришла повивальная бабка – все это прошло в тягостных муках.
– Внук, корень зеленый! – обрадовался Егор Андреянович.
Через три дня новорожденного осмотрел патриарх рода Вавиловых, сам Андреян Пахомович, скуповатый на теплынь любовную к правнукам.
– Надо бы Алексеем назвать, – сказал патриарх, – но не наше имя, не вавиловское. Будет Андреем. Так и запишем. Да не мешкайте, завтра призовите духовника, и будем крестить по нашему старообрядческому обычаю. Без крещения – на глаза не кажите.
Записали новорожденного, окрестили, справили крестины Андрею Вавилову.
Не скоро откликнулся на счастье отцовское Степан. Каждую неделю Агнюша слала мужу письма в Ленинград, но муж молчал, будто утоп где-то там в Неве. Егор Андреянович сам написал забывчивому сыну письмо с пристыдкой, и от Степы пришла долгожданная весть из ленинградского военного училища. Ни искорки не было в том письме. Агния перечитывала его много раз, а все не грело, ровно льдину прислоняла к сердцу.
И чудилось Агнии, что у Степы есть зазноба в Ленинграде. И город-то на Неве она представляла каким-то странным, громоздким, с длинными прямыми улицами, с туманами, этакой серой громадиной! Она любила тайгу, лес, дебри. От неба до неба синегрудую тишь, изморозь по первопутку, керосиновые огни в раминах – все это пленило ее простое сердце, и она не помышляла покинуть свою обетованную землю. Здесь все такое близкое, родное! VIII
А любовь? Про любовь не думала Агния. Кто же ее, любовь-то, из баб или молодух в деревне видывал?
За три года замужества Агния глаза в стручок спрятала. Певуньей была и самой красивой девкой в Белой Елани. А тут – увяла, как цветок, раздавленный копытом.
– Агния-то как переменилась в доме Вавиловых! – судачили бабы.
– И! Как ковшом кто вычерпал.
– У Вавиловых расцветешь! Свекровушка – полынь горькая. На зубах не разжуешь и внутрь не проглотишь.
– Степан-то пишет ей?
– Пишет будто. Сверхсрочным остался в армии. Потом, как заявится, подхватит любую девку – и был таков.
– У ней же сын растет.
– Мало ли што! С тремя бросают, а то с одним.
Пересуды смущали, точили сердце Агнии, и она все чаще, смыкая черные брови, задумывалась, входя в дом Вавиловых, как в тюрьму.
Вавиловы хоть и в колхозе работали, а службу старообрядческую справляли по всем правилам, особенно свекровка, Аксинья Романовна. Станет перед иконами и частит лоб двумя перстами, бормочет молитву. С переднего угла, заставленного темными ликами старинных икон, несло чадом лампады и еще чем-то горьким, перегорелым, как сырая трава на огне. Свекор, Егор Андреянович, молитв не читал и двоеперстием будто отмахивался от мух. Мужик он был в завидной силе – семнадцать пудов навьючит на хребет и не согнется. Вечерами он играл на однорядной гармошке. Клапаны у гармошки западали, и она то визжала, то подвывала хриплыми басами.
– Люблю музыку, Агнеюшка, – скажет иной раз свекор, а сам подмигивает невестушке. – Скушнота без музыки, истинный Христос. Другой раз до того свербит в душе, будто кто там ногтем ковыряет, корень зеленый. А я как возьму ее, милую, растяну пошире, враз сердце опреснится, будто ветром обдует. Эх, кабы мне, Агнеюшка, лет двадцать сбросить с хребта, я бы еще так завьюживал, ох-хо-хо!
– И, бабник окаянный! – встрянет в разговор Аксинья Романовна. – Мало тебя носило по деревне, лешего, ишшо ноздря свистит, штоб тебя расперло!
– Ну, понесло мою телегу! – отмахнется от жены Егорша.
Вавиловы жили зажиточно. Сам Егорша вырабатывал до шестисот трудодней. С весны до лета на посевной в тракторной бригаде, потом на сеноуборочной, а как поспевали хлеба – становился машинистом на молотилку МК-1100. И на пасеке мог работать, и в кузнице, и по столярному ремеслу. В личном хозяйстве держал двух коров и нетель, два десятка пчелиных ульев и выкармливал две-три свиньи. Огородище охватывал чуть ли не гектар. И со всем хозяйством надо было успеть управиться. Свекровка поднималась потемну, а за нею – Агния. Наработавшись дома, Агния шла в контору колхоза.
Бежать бы Агнии от Демида, но куда убежишь от собственного сердца, от желания снова и снова видеть его?!
Никуда она не уйдет и не убежит от Демида. К чему бежать от самой себя? К чему ей, Агнии, постылые вавиловские стены, коровьи хвосты и свиные морды? Вот он рядом с нею, молодой парень, чуть моложе ее, которого она тайком поджидала в пойме Малтата еще тогда, в детстве. Пусть они в то время были несмышлеными, но ведь и молодой квас и тот играет.
А тополь шумел и шумел предостерегающим мудрым гудом.
Вокруг тополя лохматые кусты черемух, боярышника, молодого топольника – и тьма-тьмущая. Шумливая, загадочная, волнующая. Невдалеке брякало ботало на чьей-то блудливой скотине.
Возле ствола тополя – скамеечка бабки Ефимии. Сколько раз Демиду доводилось видеть старушонку, как она, вся в черном, кутаясь в шаль даже в теплый день, пробиралась к тополю и коротала здесь время.
– Тут хорошо, Дема, и совсем не страшно, – шептала Агния, обрывая с хмелевой плети липкие бархатные шишечки. – Мне всегда кажется: тополь живой. А вдруг он заговорит, а? Мы ведь на могиле каторжника. Слышишь, Дема, шумит тополь? Как в сказке.
– Горькая сказка, – откликнулся Демид, накинув на плечи Агнии свою куртку.
Еще не потемнила ночь двуглавую вершину тополя, еще не успела Агния прильнуть к Демиду всем сердцем, как невдалеке за кустарником послышался мягкий, шуршащий хруст веток: кто-то шел. Агния спохватилась и, отступая вместе с Демидом, спряталась возле черемух. Вскоре к тополю вышло нечто скрюченное и черное – бабка Ефимия!