Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я черчу четырнадцатую черточку. Аннушка рядом со мной. Нам осталось здесь шесть дней. Потом — в Москву, потом — неделя, десять дней, — дай руку, Стамбул!
Я посмотрел на Аннушку:
— Дай руку, Аннушка.
Я взял ее белоснежную руку с полными пальцами. Разлука прилипла к нашим ладоням, но Аннушка об этом не знает.
— Ахмед, мы опоздаем. И на обратном пути зайдем к Пете, заболел мальчишка, что ли?
Петя уже два дня не приносит молоко.
— Давай.
На станции по высокой деревянной платформе разгуливают расфуфыренные нэпманы. Дачи Восточного университета[55]тоже в нашем лесу. Группы китайских, японских, иранских студентов также курсируют туда-сюда. И поповская дочка там. У нее дружба с иранцем Хюсейн-заде. Гуляют бок о бок. Из наших турок никого нет. А еще здесь много крестьян с торбами и котомками. Несколько беспризорников.
С поезда сошли Маруся с Керимом. Мы обнялись. Маруся — крупная, красивая шатенка с карими глазами. На ней — довольно старая кожанка, а на голове — красная косынка.
Я сказал:
— И через тысячу лет комсомолка войдет в фильмы, в спектакли, в романы именно в такой одежде.
— Утром ведь было пасмурно, — ответила она. — Вот я и надела куртку.
— Вспотеешь, сними.
Она сняла свою кожанку и повесила ее на руку. Короткое набивное ситцевое платье плотно облегало ей грудь.
Керим сказал мне по-турецки:
— Слушай, олух, ты влюблен по уши в свою Анну, а на чужих женщин заглядываешься!
По дороге Маруся рассказала, что дела на заводе — а она работает на заводе — идут хорошо. Мы поговорили о беспризорниках, которых видели на станции, — своими грязными лицами и оборванной одеждой они напоминали мне наших деревенских ребятишек. Маруся пересказала речь Крупской, в которой та призывала помогать беспризорникам.
— Мы на заводе помогаем, — добавила она.
Наконец пришли в Петину деревню. Но где Петин дом, не знаем. Рядом с покосившимися избами, выстроившимися по обеим сторонам пыльной дороги, а также во дворах и огородах никого нет. Я осмотрелся. Возле единственной ладной избы с резными ставнями, недавно покрытой новой соломой, я увидел бородатого мужика в сапогах.
— Подождите, я пойду спрошу.
Я подошел к мужику.
— Здравствуйте, товарищ. Я бы хотел спросить, где находится дом Пети, сына Дарьи Михайловны. (Отец Пети погиб во время Гражданской войны, сражаясь в Красной Армии.) Петя приносит молоко, и вот…
Человек, не отвечая, смотрел какое-то время мне в лицо:
— Татарин, что ли?
— Я турок. Из Турции. Из Стамбула.
Человек почесал бороду. Взгляд его стал пристальным.
— Значит, турок. И что ты здесь делаешь?
— Учусь. В университете.
— Значит, как эти косоглазые китайцы с тех дач?
— Да.
— И ты тоже живешь вместе с ними на дачах?
— Нет. У знакомых.
В это время к нам подошла Маруся.
Мужик, все так же пристально глядя на меня, спросил:
— Так, значит, вам Петя каждое утро приносит молоко?
Разговор начал казаться мне странным.
— Да. Ну и что?
— Ну и что? Как это — ну и что? Мало того, что вы ели русский хлеб, пили русское молоко? Что вам тут нужно? Заладили, мол, мировая революция, а сами нам на хребет сели! Русским самим русского хлеба, русского молока не хватает.
Маруся вскинулась:
— Ах ты, свинья, кулак поганый!
Между Марусей и мужиком началась перепалка.
— Мы изведем таких, как вы, паразитов-кулаков под корень!
Мужик сыпет бранью. Маруся ему не уступает. Подошли Керим с Аннушкой. Как грибы из-под земли, вокруг нас откуда-то появились деревенские мужики, бабы и ребятишки. Кто-то за Марусю, кто-то за кулака. Одна женщина, приятная на вид женщина, оказалась Петиной матерью.
— Петя болен, — сказала она. И повернулась к мужику: — Как тебе не стыдно, Иван Петрович? Тебе завидно, что мы молоко продаем. У нас одна коровенка. А у тебя — три. И все тебе мало. — Повернувшись к нам, она добавила: — Петя болен, а я забегалась и молока вам не принесла.
Аннушка сказала:
— Мы начали беспокоиться за Петю. Пока мальчик не поправится, я сама буду приходить за молоком.
Петю мы так и не повидали — просто забыли из-за всего произошедшего. Дарья Михайловна вынесла нам молоко. Когда мы возвращались на дачу, Керим, выбрав момент, спросил по-турецки:
— Ты говорил своей, что мы скоро уезжаем?
— С какой стати! А ты своей?
— Нет.
Когда мы подходили к даче, я сказал:
— Аннушка, давай завтра утром отнесем Пете клубники.
— Давай.
Той ночью мы разожгли костер в лесу, на поляне. Такой красоты, когда в русском лесу зажигают костер и садятся вокруг него, рассеянно глядя на языки пламени, которые лижут сосновые дрова, не найти, думаю, больше ни в одной другой стране, ни в каком другом лесу. Слово «красота» здесь даже не очень подходит, лучше я употреблю очень нескладное слово, к тому же я произнесу его по-русски: «романтика». Так вот, такой романтики не найти, думаю, больше ни в одной стране. Аннушкина рука — в моей руке. Маруся положила голову Кериму на колени. На лицах у каждого из нас — красные отблески пламени. Вокруг — сосны и березы, сливающиеся с ночью.
Маруся спросила:
— Керимушка, хотя бы сегодня ночью… хотя бы сегодня ночью ты меня очень любишь?
Если Керим опять начнет умничать и скажет: «Нет, не очень», — я ему что-нибудь запущу в голову.
— Очень, — говорит Керим, — я тебя очень-очень люблю, Маруся.
Он наклонился и приподнял голову девушки, лежащую у него на коленях. Поцеловал ее в губы.
Ах ты черт побери, думаю я, глядя на Аннушку, самое позднее через двадцать дней я уеду и никогда не увижу этот лоб, эти волосы, эти губы, этот нос, эти глаза. Мы умрем друг для друга. Даже в постели мы не были так близки, как сегодня ночью. И вот эту близость, близость двоих людей, эту вселяющую доверие близость, от которой слезы наворачиваются на глаза, я больше никогда не испытаю. Я знаю: все эти мои мысли — романтика. И вся моя жизнь, уже много лет, — тоже романтика. И жизнь Керима, и жизни других, еще не знакомых мне людей, с которыми мы обязательно познакомимся, — тоже. Жизнь Субхи, и жизнь Петросяна, жизнь Маруси и Аннушки — романтика. Романтика временами мучительная и кровавая. Романтика Красного всадника, мчащегося в бой на коне. Куда мчится он? Чаще всего — на смерть. На смерть — чтобы жить. Жить еще красивее, еще справедливее, еще полнее, еще глубже.