Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его жена, маленькая, щупленькая женщина, приготовила чай.
Багрицкий почитал нам свои новые стихи теплым, звучащим откуда-то из глубин, издалека, голосом. Я так люблю этого человека, так люблю, что дни напролет мог бы сидеть перед братским взглядом его глаз, среди его рыб, птиц и стихов. В этой сумрачной комнате дует ветер одесского взморья, легкий ветерок с Черного моря.
* * *
Оставив у Багрицкого частицу своих сердец, мы вернулись домой.
Мария Андреевна обменяла клубнику не на манку, а на картошку.
Сейчас полночь. Я лежу рядом с Аннушкой. Окна открыты, но тюлевые занавески задернуты. Это из-за комаров. Мы даже лампу зажечь не можем.
Аннушка, обнаженная, спит на спине. Дышит во сне, как ребенок, слегка причмокивая. Ее рука — в моей руке. Я больше не смотрю на ее наготу, сияющую в лунном свете, залившем комнату. Во мне поднимается что-то тяжелое, липкое, темное. Сердце бешено бьется. Я крепко держу Аннушку за руку. Не отрываясь, смотрю на лунный свет, выбеливший тюлевую занавеску. Спали Аннушка с Си-я-у или нет, я не знаю. Я никогда не смогу об этом узнать. Я считаю, мужчина и женщина становятся по-настоящему близки только в этот момент. Мне знаком диван в Марусиной комнате, мне видятся их движения на этом диване. Я стараюсь гнать от себя эти мысли, и все же вновь и вновь я думаю об их возможной близости. Мысль о том, что Аннушка была не только со мной, сводит меня с ума. Когда я уеду, она наверняка рано или поздно найдет себе другого. Выйдет за него. Молодожены распишутся в ЗАГСе. Это неизбежно случится, когда я исчезну из ее жизни, когда умру для Аннушки. Нет, дело не в этом, все гораздо сложнее. Я выпустил руку Аннушки и встал. Оделся. Вышел из дома, в лес, залитый лунным светом.
— Измаил.
Измаил не проснулся.
Ахмед повторил громче:
— Измаил.
— Что случилось? Что-то произошло? Ты меня звал?
— Ничего не случилось. Прости мне мои глупости…
— Скажи, братец, что все-таки случилось?
— Ты забыл купить мне снотворное.
— Я не смог купить. Без рецепта не продают. Завтра я раздобуду рецепт. У одного знакомого доктора. Постарайся уснуть. Давай, сосчитай до пятисот.
— Прости меня.
— Спи, спи давай…
Будить Измаила — глупость. Я мог бы написать ему записку: «Не забудь купить снотворное» — и положить ему на одежду.
Я повернулся на правый бок, повернулся на левый. Лежу на спине. Руки вытянул по бокам, как покойник в могиле. Ах ты черт побери! Рано или поздно буду так же лежать на спине, вытянув руки по бокам. Впрочем, лучше быть сожженным. А есть ли в Москве крематорий? После моей смерти — пусть жгут, если захотят. Энгельс вот пожелал, чтобы его тело сожгли, а прах развеяли над океаном. Так и сделали, говорят. Он — один из самых мудрых стариков на свете и один из самых юных романтиков… Энгельс… Надо спать… Иного выхода, кроме как сон, нет… Надо спать.
Прежде чем проснуться от толчков Измаила, я услышал, что кричу во все горло, услышал свой страшный крик. Услышал свой страшный голос. Мне показалось, что я кричал много часов подряд. Не могу понять, где я. На мгновение почудилось, что я в Москве, в Аннушкиной комнате, потом увидел себя на внутреннем дворе стамбульского ялы, затем — я в яме.
— Проснись же, братец.
Измаил трясет меня за плечо. Он зажег лампу. На мгновение я увидел, что он держит в правой руке, но он сразу убрал руку за спину, спрятал от меня то, что держал в руке.
— Не бойся, Измаил.
Он смотрит на меня выпученными от ужаса — или это только мне так кажется — глазами.
— Я не боюсь. Чего мне боятся? Возьми себя в руки, братишка. Дать тебе воды?
— Не хочу.
— Как ты себя чувствуешь?
— Хорошо. Не гаси лампу.
Измаил вернулся в свою постель.
— Постарайся заснуть, — бормочет он, приходя в себя.
— Хорошо. Ты тоже…
Но мы оба не смогли уснуть до утра. Мы не разговаривали. Мы тайком наблюдали друг за другом — как охотники за добычей.
Новая камера, в которую посадили Измаила, была темной. Эта публика любит темноту. И военные его тоже в темноте держали. Измаил понимает, когда день, а когда ночь, только проходя по коридорам в уборную. На стене камеры он ногтем выцарапывает черточки, но увидеть их и сосчитать он не может. На допрос его не вызывают. Ожидать каждую минуту, что вот сейчас позовут, сейчас опять уложат под удары, — тяжело и мучительно. Так они и будут мучить меня и заставят сдаться. Пищу, которую носит Нериман, теперь передают. В камере темнота такая, что он сначала с трудом нащупал собственный нос, а потом привык. Измаил знает, что его без всяких допросов и следствия могут продержать здесь пять, девять месяцев. Зия рассказывал, как во время арестов 1928 года его после пыток продержали в камере год. Измаила тогда не долго держали. Зия сказал, что его тогда раздели, сковали руки и прижигали грудь, живот, ноги горящими сигаретами. Он показывал темно-коричневые пятна ожогов. Еще у него содрали два ногтя — с мизинца правой руки и среднего пальца левой.
Всякий раз, проходя по коридору, Измаил видит — на стульях сидят новые арестованные. И только дантист Агоп все на той же табуретке. Вид у него ненормальный, будто накурился гашиша. Однажды, когда Измаил проходил мимо, Агоп упал. Беднягу сразу же подняли полицейские. С издевкой — «Боже мой, Агоп-эфенди, садитесь вы поудобнее» — усадили вновь. Измаил понял: Агопа пытают, не давая заснуть. Некоторым не дают спать по несколько дней, заставляя их стоять на ногах. Рядом постоянно дежурят полицейские. Стоит тебе забыться — растолкают, разбудят. А если рухнешь мешком — поднимут, поставят вновь. Дантиста Агопа держат на табуретке, должно быть, потому, что он стар. Через несколько дней Измаил вновь увидел, как дантист упал. Его вновь подняли. Вот уже примерно двадцать семь дней, нет, двадцать пять, нет, все же двадцать семь, Агоп на табуретке. Он падает, его поднимают. Всякий раз, когда он падает, он ударяется головой об пол, в его седых волосах запеклась кровь, все лицо в синяках и ссадинах.
На четвертом этаже, на площадке перед дверью с двумя полумесяцами — матери, жены, сестры арестантов.
Неизвестно, сколько месяцев прошло с тех пор, как Измаил попал за решетку. Нериман заболела. Передачу Измаилу целую неделю носил Осман-бей, постоянно приговаривающий: «Мне-то больше ничего не будет — я работаю. Но на этот раз Измаил, когда выйдет, пусть хоть немного образумится. Я не говорю, чтобы он бросал свои дела, но он скоро станет отцом. Да и Эмине считается его дочерью. Еще раз повторюсь: я не говорю, чтобы он бросал дела, но и постоянно бросаться грудью на власть тоже не стоит».