Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Папа! — ору я истерически. — Открой же дверь, черт подери!
Он появляется в двери, мокрый, с полотенцем вокруг бедер.
— Что случилось? — мягко спрашивает он.
Из крана хлещет горячая вода. Я смотрю на руки: оказывается, я разбил кулаки до крови.
— Что случилось, Йоран? — опять спрашивает папа. — У тебя все руки в крови!
Я стою и не могу произнести ни слова.
К началу декабря между папой и Анни все кончено.
— Все, — голос его звучит виновато, — конец. Вообще конец…
Я тихо киваю. Не стоит расспрашивать; если хочет, расскажет сам. Мы смотрим футбол: свободный удар в двух метрах от штрафной площадки, выстраивается стенка из людей, покачиваясь, как волна, удар — намного выше ворот.
— Я этого ждал, — продолжает он без выражения. — Она спала с другим… теперь утверждает, что причиной тому наши отношения: что-то в них не так, иначе зачем бы она мне изменяла? И что же было не так? Что ей мешало? Сигрид? Ее муж? Привидения?
Он замолкает на минуту, это все же важно для него, и он пытается сформулировать свою мысль получше.
— Нет, — продолжает папа. — Привидения здесь ни при чем. Я лгу самому себе — точно так же, как она лгала мне. У нее все время был другой, теперь я это понимаю. Это был не первый раз, она все время с ним спала, у них все время был роман. Должно быть, хотела экспериментальным образом проверить, кто ей больше подходит, а потом выигрыш выпал ему.
В перерыве между таймами папа встает, выключает телевизор и смотрит на меня смущенно.
— Наверное, не надо мне все это рассказывать?
— Наоборот. Очень надо.
Он вздыхает и опускает глаза.
— Это удар для меня, — говорит он. — По крайней мере, можно было помечтать… что она когда-нибудь заменит мне маму. И совершенно неважно, что у нас с ней такие разные интересы, то же самое было и с мамой: у нее свое, у меня свое, но это нам не мешало, потому что кроме этого нас связывало очень многое. Но она… нет, она совсем другая. У нее был любовник, она порвала со мной… интересно, где она сейчас? Надо думать, у него.
Папа смотрит на меня, но, по-моему, он меня не видит. Он думает об Анни. Неужели он и в самом деле в нее влюбился? За такой короткий срок?
— Нет, — говорит папа, словно прочитав мои мысли. — Я никогда ее не любил так, как любил твою маму… Но я чувствовал, что она что-то скрывает. С такими женщинами надо быть осторожным…
Он осуждающе вертит головой и запускает пальцы в волосы.
— Что ж я, так и буду весь день здесь стоять? Пойду к себе; не думай об этом.
Я остаюсь сидеть в кресле перед выключенным телевизором. В комнате постепенно темнеет, как будто тяжелый черный дым опускается с потолка. Я зажигаю свечу и смотрю на пламя, пока не начинают болеть глаза. Из библиотеки слышен голос отца — он разговаривает сам с собой. «Эрик, говорит он. Подожди меня, Эрик. Я скоро приеду в Париж, Эрик»…
Пламя свечи колеблется, словно от ветра. Что я делаю? Получил письмо от Эстер, но так его и не открыл… Конец восьмидесятых, а я все там же, не сделал ни шагу. Пламя свечи колеблется, как будто хочет что-то мне шепнуть. Я окунаю палец в стеарин и поднимаю его высоко над головой. Прозрачная жидкая масса застывает и превращается в белую абстрактную скульптурку.
В один из этих дней к нам приходит дедушка. Странно, обычно этого не бывает, и я не знаю, как истолковать его приход. Мы с отцом потеряли контакт с ним и с бабушкой, они как бы представляли женскую половину нашей семьи, маму и Кристину, и когда те исчезли, исчезли и бабушка с дедушкой, так же внезапно. Мы не виделись не меньше двух лет, но сейчас он, кажется, пришел с каким-то важным делом.
Он садится за стол в кухне и пишет записку.
«Я пришел ради Кристины, вашей дочери и сестры, которая сейчас в Индии».
Мы с папой молча смотрим на него.
«Кто-то из вас должен поехать и найти ее, пишет он. Поверьте мне, это не терпит отлагательства».
— Почему не терпит? — спрашиваю я. — Что ты знаешь, чего не знаем мы?
Он качает головой и снова пишет.
«Я ничего не знаю, но у меня такое чувство, что это срочно».
Я поворачиваюсь к папе и жду, что скажет он. Но папе все это, кажется, неинтересно. Он смотрит в окно и думает о чем-то своем… может быть, о своем брате Эрике.
Дедушка встает.
— Не уходи, — прошу я. — Объясни, в чем дело.
Но он только качает головой и улыбается своей загадочной улыбкой. Я провожаю его до двери и пожимаю руку. От него пахнет старостью, даже древностью, былиной или легендой. Он молчит, и молчание его кажется материальным, как замша. Потом он делает знаки в воздухе:
— Женщина-птица… Женщина-птица…
И уходит.
Приближается Рождество, все как обычно — тени прячутся в густой хвое елки, вяленая треска… По вечерам я сижу в своей комнате и удивляюсь сам себе — с какого рожна мне показалось осенью, что наступают перемены?
Странное время… я даже думать ясно не могу, мысли фрагментарны и несвязны. Что было вначале — пустота, ничейное пространство, место, где догадки и надежды обретают форму… а я? Кто я? Точка на карте нашей семьи, пока еще передвигающаяся в пространстве и во времени, в то время как другие… что открылось им там, с той стороны, где нет ни пространства, ни времени?
Иногда я слышу, как папа разговаривает сам с собой в библиотеке. Об ушедшей жене, но чаще об Эрике и Париже: «Эрик, — говорит он. — Ты же ждешь меня в Париже, Эрик. Я скоро приеду. Только подожди, только подожди. Мне так много нужно у тебя спросить… о жизни, о том, как жить… Это не вычитаешь в книгах, ни в романах, ни в Писании, ни даже в „Науке в иллюстрациях“»[46]…
Я слышу его голос, как бормотание радиоприемника, и если даже и не разбираю отдельные слова, их легко угадать. Где он сейчас, мой папа? Где он странствует, и как долго будет продолжаться его странствие? Папа повредился в уме и с каждым днем уходит от меня все дальше. Скоро ничего не останется для меня в Фалькенберге, только мысли… и паузы между двумя нотами…
Может быть, и Эстер омрачает мне Рождество… Зачем я выкинул ее письмо, не прочитав? Тогда мне вдруг показалось, что она ничего для меня не значит, да и не значила никогда, но теперь я об этом сожалею… Столько лет я держался этого заблуждения! Ах, она скрывает что-то от меня, какую-то демоническую тайну, из-за этого она меня и оставила, в конце концов… Я так долго в это верил… наверное, это служило мне защитой… защитой от маминой смерти, защитой от излишней чувствительности, защитой от преследующих меня несчастий, оправданием того, что я ее изнасиловал. Но теперь я понимаю, что все не так. Никакой тайны и не было. Эстер никогда ничего от меня не скрывала… Она позволила себя изнасиловать и сбежала из города, вот и все. Я понял это только после того, как выбросил письмо, я понял, что все эти годы оказались выброшенными на свалку — вместе с письмом. И еще я понял, что никакие тайны тоже не имеют значения: мамина смерть, ее акварели, молчание деда, исчезновение сестры…