Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но лишь один посетитель выразил желание остаться на ночь — рыжий кудлатый Мишка. Будучи изгнан изо всех других палат, он нашел себе приют в мужском общежитии: здесь запах псины никого особенно не раздражал. Правда, Маринка хотела его вытурить, но вместо этого осталась сама — поужинать с мужчинами за их общим, богатым сегодня столом. Потом вся компания до полуночи играла в «козла» навылет…
Ночью Сергеев проснулся от женского истошного визга. Первая мысль была, что в отделении опять кто-то умер. Но в следующее мгновенье он услышал звон бьющегося стекла и почувствовал едкий запах гари. Он вскочил. В щели под дверью вспухал белый, словно ватный валик.
— Горим, братцы! — Сергеев схватился за штаны.
— Полундра! — заорал Михалыч, и вся палата повскакивала с коек.
Сучков, как был в трусах, рванулся к окну, но Сергеев его оттащил:
— Куда, дурак! Хочешь, чтобы полыхнуло?!
Полуодетые, они выбежали в коридор.
Там, задыхаясь в дыму, металась Маринка:
— Мужчины! Лежачим помогите!
Женщины, воя от страха, лезли на подоконники и кулями переваливались наружу, в снег. Лежачие сползали с кроватей и падали со стуком на пол. Крик и стоны стояли повсюду. Сергеев с товарищами хватали старух и переправляли их через растворенные окна. Но через эти же окна, вместе с уличным воздухом, пожар получал свою силу. Все новые кроваво окрашенные сгустки дыма выхаркивались откуда-то, и уже отчетливо слышалась грозная хрусткая поступь огня…
— Сергеев! — Маринка кинулась к нему, давясь кашлем. — В пятой бабка парализованная осталась!
Зажав рукой нос и рот, Сергеев бросился по коридору и исчез в дыму…
Сколько длилась вся эта суматоха — кто может сказать. Спустя, быть может, четверть или полчаса люди, уже сбившись дрожащей кучкой, стояли и в оцепенении смотрели, как гибнет второе отделение.
Только когда окна барака превратились в красные рыкающие пасти, когда над проваливающейся крышей взметнулись победные языки пламени, взвыла где-то рядом пожарная сирена. Машина протаранила забор и увязла в сугробе; в снег из нее попрыгали нетрезвые огнеборцы. Но покуда бойцы, мешая друг другу, разматывали рукав, их усатый командир уже командовал «отбой». Тушить пожар было поздно.
Ведомые кашляющей Маринкой, с охами и причитаниями, несчастные потянулись в первую терапию. Перебудив аборигенов, они набились в чужое отделение целой толпой, принеся с собой запах шашлыка и наполнив барак стенаниями. Вскоре туда же прибежал всклокоченный Эйбель и появился откуда-то милицейский капитан с блокнотом. Началась перекличка. Капитан записывал фамилии аккуратно, иногда уточняя, а когда закончил перекличку, зачитал список и спросил, все ли налицо.
— Сергеева нет! — послышался мужской голос.
— И бабушки одной! — добавил женский.
— Сергеева нет, — капитан записывал, — и бабушки одной… Как ее фамилия?
Наши ветерки местные — порядочные лентяи: по большей части спят котами в лесу, прядая еловыми верхушками. Разве приснится что — и ударят, махнут по полю пыльными хвостами, взъерошат траву, и кружатся потом пчелы, вспоминая, за каким цветком обедали. Но бывает, конечно, и им, сибаритам, заохотится размяться. Они приходят в городок на мягких лапах и гуляют по улицам, играют с чем попало и пристают к людям: уберут со лба волосы, перевернут, наконец, теребимую пальцами страницу. А то вздуют кверху клешеную юбчонку или примутся кувыркать в небе галок, взвизгивающих от восторга.
Наши ветерки любят пошалить: захотят — и затолкают обратно дым в печную трубу или заберутся к мужику в самое брюхо, покрутят там да и выскочат на волю со страшным шумом. Но как бы им ни вздурилось, играя, наши ветерки когтей не выпускают. Другое дело ветры залетные, пришлые, — эти рвут не шутя. И несут они с собой не лесной йод, а вонь гари, и слышится в них не птичий гам, а волчий вой (но это, говорят, не волки, а муэдзины воют за лесами). Злые ветры докрасна раскаляют топки телевизоров, и те изрыгают пламя, пытаясь опалить нам лица. Эти ветры валят вековые деревья и срывают домовые крыши; признаться, немало шапок унесли они и с наших голов. Однако не сами головы — такое даже им не под силу: слишком крепко пришиты головы к плечам, слишком глубоко тела наши врыты в родной суглинок Мы непросты. Мы научились греться у телевизора, как у комелька. Нас невозможно напугать и очень, очень трудно разозлить. Ветер налетел и… стих — увяз в дремучем лесу. А телевизор — он же такой маленький, меньше собачьей будки, в которой скачут блохи. Мы усмехаемся миру, копошащемуся в ящике, зеваем и уходим спать. Возможно, и миру, моргающему воспаленными телеглазами, мы безынтересны. Но это уж всяк сам решает, что важнее: завтрашняя прополка в огороде или, положим, обострение в Гваделупе. Мы не навязываем никому свои ценности, однако привержены им до последнего вздоха. Взять для примера Селиверстова Пал Егорыча. В сентябре прошлого года (а год был очень сухой) лежал он в нашей больнице и помирал от рака. (И главное, знал, что помирает.) Так он все дела свои успел устроить: дарственные, какие надо, написал, с попом, отцом Михаилом, сам заранее договорился. И в числе важного Татьяне, жене своей, велел обязательно хорошенько яблони пролить. Тетя Таня сперва не поняла — даже подумала, что он бредит: как это, осень — и поливать? А он ей разъяснил: «Дура, — говорит, — лето ж сухое было! Обязательно надо полить на зиму. И вообще… делай, что велю». (Правильно, кстати, сказал.)…
Вот так мы о своем заботимся: если что посадили, растим до последнего. Это и есть растительная жизнь — когда все растет и все живет. Растительная жизнь — чем она плоха? И воздух где чище, нежели в лесу, среди растений? Однако находятся критики — кого ветром занесет, кто самоходом (жабу свою выгуливает). Те самые бедолаги, которые путают свои нервные болезни, понимаешь, с духовностью. Поживут три дня, и уж готов у них приговор: «Скушно, — говорят, — тут у вас. На какой участок ни заглянешь, везде одно и то же: яблони да огород, а в огороде картошка да огурцы, кабачки да капуста».
Что им возразить? Во-первых, пробовали мы сажать и патиссоны, и топинамбур, но они нам не понравились. Во-вторых, если разобраться, то и огурцы, и капуста у всех разные: кому что удается. И в-третьих, пусть не часто, но и в наших огородах такое порой диво вызреет, что руками разведешь. Но нарочно чудеса выращивать — это увольте. Пускай природа сама распорядится, не надо ее насиловать, и себя тоже. У природы нет таких растений, чтобы цвели беспрерывно, а каждое тихо сидит, набирается соков и лишь иногда, поднатужась, выпустит цветок — кому на пользу, а кому на радость. А вечные цветы — кладбищенские; сидят на проволочках, и радости от них нету ни им, ни покойникам. И душа человеческая цветет не каждый день — бывает, что раз в жизни. Что ж, лишь бы не на проволочке цвела, лишь бы не бумажным цветом.
Скучно? Да уж, так и веет скукой от этих физий, заглядывающих через наши заборы. И нечем, кроме скуки, и пустоты своей, и болезней своих, им с нами поделиться. Иному, разве, придет охота о нас, убогих, порадеть. Приставит ко лбу ладошку, окинет глазом: «Эй вы, — крикнет, — овощные культуры! Разогнитесь, посмотрите, как интересен мир, сколько в нем такого разного… прекрасного». — «Мир-то, может, интересен, — отвечаем мы, не разгибаясь, — одначе жизнь коротка. Посадить бы успеть да вырастить». — «Это что же — вы, стало быть, этим и счастливы?» — удивляется он. — «Стало быть, так. Иди с Богом и не мешай». И отступается благодетель, и кривится от скуки: «Эх, растительная ваша жизнь… Тьфу на вас!»