Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Она твоя? – интересуюсь я.
Она пожимает плечами.
– Понятия не имею. Вероятно, это было самое ценное имущество Па, если не считать его регистрации в медицинской комиссии США. Он хранил это в пухлой коробке в верхней части своего шкафа, и когда я была совсем маленькой, он иногда доставал туфельку и, просто сидя в своем кресле, разглядывал ее. Я даже помню, как снова и снова спрашивала его, что это такое, потому что он всегда отвечал мне глупыми шутками… Один раз сказал, что это машина времени, в другой раз, что это портал в иной мир… что-то в этом роде. – Она слабо смеется, затем кладет туфельку обратно на стол. – Возможно, ему надоело, что я спрашиваю, потому что в конце концов он перестал вытаскивать ее, по крайней мере, когда я была рядом. Я знаю, тебе это непонятно, Элис, потому что мы с самого детства старались быть с тобой откровенными во всем. Секс, смерть, Санта-Клаус… ты знаешь, как мне нравилось говорить тебе ровно столько правды, сколько ты могла выдержать на каждом этапе своей жизни.
Временами такой подход был неудобным – как в тот раз, когда я не вовремя зашла к родителям, а на следующее утро они усадили меня и с мучительными подробностями поговорили со мной о любви, сексе, близости и о том, почему во всем этом инциденте не было ничего постыдного или смущающего. По иронии судьбы самым неловким моментом в моей жизни было не столько созерцание обнаженных тел моих родителей на месте преступления, сколько долгое препарирование ситуации на следующий день. Если оставить в стороне этот разговор, я всегда ценила их открытость. Никогда не было такого, чтобы я о чем-то спросила маму и она свернула разговор – это просто не вписывалось в ее систему воспитания.
– Ну, ты же знаешь, что у Па и Бабчи к этому был совсем другой подход, – продолжила мама. – Конечно, были моменты, о которых мы говорили, когда я была ребенком, но… о многом молчали. У моих родителей имелся целый набор воспоминаний, к которым им было невыносимо возвращаться. Все, что связано с войной, было под запретом. Мама много рассказывала о своем детстве, но Па даже этого не делал. – Мама внезапно задумывается, затем кладет туфлю на столик с подносом и смотрит на спящую Бабчу. – Может быть, это сумасшедшая теория, но иногда я задавалась вопросом, не был ли Па на самом деле евреем.
Я смотрю на нее с удивлением.
– Но он всегда ходил с нами на мессу на Рождество и Пасху.
– Да, но католическая церковь определенно была маминым пристрастием, Па ни разу не ходил без нее. И даже когда приходил, он никогда не причащался, и как только они переехали в дом престарелых, я думаю, мама стала водить его в синагогу. Я спрашивала ее об этом несколько раз, даже один раз напрямую, но она уклонилась от прямого ответа и просто сказала, что они проводят некоторое время с друзьями, которые оказались евреями. Я имею в виду, что в этом доме престарелых есть большая еврейская община, так что это имело некоторый смысл. Но… – Она пожимает плечами. – Они покинули Польшу в разгар Холокоста, и я помню, как мама рассказывала мне, что они оцепенели, когда приехали сюда и поняли, что Америка не была мультикультурным раем, как они предполагали. Видишь ли, я понятия не имею, что на самом деле случилось с ними в Польше, но что, если Па действительно был евреем? Не нужно быть историком, чтобы знать, что там был ад на земле.
Я смотрю на Бабчу, и у меня сжимается грудь, когда я на мгновение пытаюсь представить своих милых, сердобольных бабушку и дедушку, выживших в оккупированной нацистами Польше. Па был из тех людей, которых встречаешь всего несколько раз в жизни: умных и решительных, но в то же время скромных и щедрых до безобразия. Что касается Бабчи, то она крепка, как гвоздь, и всегда была такой оптимистичной, хотя иногда слишком легко верила в доброту людей.
Я даже представить не могу, какой стойкостью, должно быть, обладали мои бабушка и дедушка, чтобы пережить ту войну и при этом остаться в душе такими мягкими.
– Они просили тебя отвезти их обратно в Польшу? – тихо спрашиваю я маму.
– И да и нет, – отвечает она. – Па был непреклонен в том, что он никогда не вернется. Я думаю, именно поэтому мама даже не думала об этом, пока он не заболел. Она попросила меня об этом сразу после того, как я заняла должность в окружном суде, и я попросту не могла взять отпуск. На самом деле, то был ужасный период для всех нас. И, честно говоря, я была немного раздражена, что она так долго ждала, точно так же, как сейчас меня раздражает эта ерунда с фотографиями. Ты же наверняка помнишь, Элис, что мы с твоим отцом несколько раз ездили в Европу, когда ты была ребенком, задолго до того, как Па заболел. Почему она не попросила меня тогда? Я бы с радостью добавила в маршрут остановку в Польше, если все, чего она хотела, это несколько фотографий.
– И там нет никого, с кем мы могли бы связаться? – уточняю я. – Совсем никого?
– Она посылала письма своей сестре каждую неделю в течение многих лет. – Мама снова бросает взгляд на айпад, тянется за ним и открывает. – Ну, я думала, что это ее сестра, но… Я помню, как она говорила, что пыталась написать «Амелии». Но посмотри – она набрала Эмилия Слакса. Интересно, не ей ли она писала? Слакса… Сласки… может быть, это опечатка… Интересно, это родственница со стороны папы?
– Они потеряли связь? – спрашиваю я, и мама смотрит на меня снизу вверх.
– Нет. Эмилия, или Амелия, или как там ее зовут, так и не ответила. В конце концов, я думаю, Бабче пришлось смириться с тем, что та умерла. Я уверена, что ты знаешь польскую историю примерно так же, как и я, – даже после окончания войны страна десятилетиями была оккупирована коммунистами, и там все еще было очень тяжело. Кто знает, где оказалась ее сестра, если она выжила после войны. Ты знаешь, я была уже достаточно взрослой, когда Бабча перестала писать эти письма. За эти годы она, должно быть, отправила сотни… – Помолчав, мама тихо добавляет: – Скорее, может быть, даже тысячи.
– Бедная Бабча, – шепчу