Шрифт:
Интервал:
Закладка:
17 января
Двадцать лет назад в одной из московских психушек умер Шаламов. Умер на больничной койке, хотя на самом деле помирал на Колыме. Полотенцем шею обвязал, чтобы «суки» не украли, остатки хлеба спрятал под матрас и лихорадочно размышлял, как бы задержаться в больнице, чтобы снова не отправили на золотые прииски.
Десять лет назад мы были с Вероникой в Вологде на панихиде по Шаламову. В ней принимали участие несколько человек, которые знали писателя лично: Даша С. из Дома-музея Шаламова, Валерий Есипов, исследователь его творчества, из Москвы приехала Ирина Сиротинская, занимавшаяся его наследием. Панихиду отслужили в храме, где много лет назад служил его отец, Тихон Николаевич Шаламов, священник-обновленец.
После траурной службы прошли Шаламовские чтения: не то научная конференция, не то вечер памяти. Впервые я публично выступал по-русски, сильно уродуя язык, и сказал: Варлам Шаламов — один из величайших писателей XX века.
Я уверен, что минувшее столетие назовут когда-нибудь «эпохой Шаламова», а многие прежние звезды политики и искусства будут упомянуты лишь в комментариях к его рассказам. Когда-то я думал: Джойс, Беккетт. Особенно Беккетт, казалось мне, дальше в литературе идти некуда… Пока не познакомился с Шаламовым. Тихонович пошел дальше. После Шаламова литературой серьезно заниматься невозможно. После Шаламова можно только играть в литературу, забавляться, не более того. Неслучайно после Шаламова наступил постмодернизм.
(Разница между Шаламовым и постмодернизмом примерно такая, как между прокурором, который в момент агонии Тихоновича в той же психушке ел свой кал, и модным писателем Сорокиным, который хвастался недавно в интервью, что «пробовал говно и понял, что вся его мифология держится на запахе. В остальном оно абсолютно безвкусно»).
Шаламов сказал правду о человеке до конца: «Все человеческие чувства — любовь, дружба, зависть, человеколюбие, милосердие, жажда славы, честность — ушли от нас с тем мясом, которого мы лишились за время своего продолжительного голодания. В том незначительном мышечном слое, что еще остался на наших костях, что еще давал нам возможность есть, двигаться и дышать, и даже пилить бревна и насыпать лопатой камень и песок в тачки, и даже возить тачки по нескончаемому деревянному трапу в золотом забое, по узкой деревянной дороге на промывочный прибор, в этом мышечном слое размещалась только злоба — самое долговечное человеческое чувство».
Шаламова я читаю в Великий Пост… Его аскетическая проза заменяет мне покаянный канон св. Андрея Критского, а жизнь Маши Крюковой — житие Марии Египетской.
* * *
Прозу Шаламова трудно переводить, ее ритм, в силу подвижности ударения в русском языке, невозможно передать по-польски. Большинство переводчиков ограничивается лагерной фактографией «Колымских рассказов», не обращая внимания на ритм — в нем фраза отражается в тишине, как эхо… хо… о…
Ритм, — писал Шаламов, — это начало поэзии и всех других искусств: музыки, скульптуры, живописи. Для Шаламова ритм являл собой форму описываемого факта; без формы, — утверждал он, — факта нет.
Шаламов писал в голос… То есть в полный голос чеканил каждую фразу, прежде чем записать. Не раз при этом громко плакал.
Уже несколько лет я пытаюсь перевести шаламовскую «Белку». Пытаюсь, не выходит, я на какое-то время бросаю, потом возвращаюсь, снова бросаю, снова возвращаюсь, читаю вслух русский и польский текст. Откладываю — пусть отстоится. И так без конца. Первая проблема — название. Ведь русская «белка» состоит из двух слогов и быстрее мелькает в ветвях, чем польская «wiewiorka» — трехсложное слово. Тем более, что Шаламов повторяет слово «белка» многократно — желая усилить впечатление мимолетности… О других проблемах умолчу, чтобы не отпугнуть. Вдруг кто-нибудь в Польше захочет перевести «Белку». Хорошо бы.
Потому что до сих пор ни в одном из известных мне польских сборников «Колымских рассказов» Варлама Шаламова, даже в гданьском издании, считающемся «полным» («Атекс», 1991), «Белки» я не нашел. А ведь это один из лучших рассказов из книги «Воскрешение лиственницы», хотя в нем не упоминаются ни Колыма, ни вообще лагеря. Может, поэтому переводчики его и упустили, ведь «Шаламов» — лагерный знак качества. Понятия «Колыма» и «Шаламов» слились в читательском сознании. Тихонович для читающей публики — свидетель и летописец колымского ада — и только! О том, что автор шести томов «Колымских рассказов» написал также шесть томов «Колымских тетрадей» стихов, мало кто знает.
«Я начинал со стихов, — писал он в «Четвертой Вологде», — с мычания ритмического, шаманского покачивания — но это была лишь ритмизированная шаманская проза, в лучшем случае верлибр «Отче наш»».
Обращаю внимание на шаманские корни — как поэзии, так и прозы Шаламова. Сам писатель не раз повторял, что его род восходит к зырянским шаманам, эхом отразившихся в родовой фамилии Шаламовых. Потом, когда язычество в Коми вытеснила православная вера, предки Варлама Шаламова стали священниками. Магия осталась в семье.
Лишь читал эссе Шаламова, его дневниковые записи и письма, можно понять, какое значение автор «Колымских рассказов» придавал ритму: аллитерации, ассонансам, анафорам. В этой неповторимой, ритмизованной прозе слышится пульсирование его крови, пульс слов вторит биению сердца, молчание — дыханию.
— А вам бы хотелось, — говорил Шаламов друзьям, отмечавшим некоторую эксцентричность его стиля, — чтобы я свою жизнь переживал вашим языком?
* * *
Возвращаясь к «Белке». Шаламов рассказывает в ней о Вологде, крае своего детства… Это был тихий, провинциальный городок, встававший с петухами. Река в нем текла такая тихая, что иногда течение вовсе останавливалось — и тогда вода текла вспять. У города было два развлечения. Первое — пожары: тревожные шары, грохот пожарных телег, пролетающих по булыжным мостовым, гнедые, серые в яблоках, вороные лошади (по цвету каждой из трех пожарных частей), все бежали тушить пожар, дома оставались слепцы да паралитики.
Второй забавой вологодского обывателя была охота на белок, которые часто пробегали через город. Обычно ночью, когда люди спали.
Было еще третье, нетрадиционное развлечение — революция: в городе убивали буржуев, расстреливали заложников, копали какие-то рвы и выдавали винтовки. Но никакая революция на свете не заглушает тяги к традиционной народной забаве.
Белка (из заглавия) о развлечениях вологжан не ведала и оказалась настолько неосторожна, что решила пролететь по городу средь бела дня. Я пишу «пролететь», потому что Шаламов, описывая ловкость белки, называет ее полуптицей-полузверем. Это деревья научили ее летать: выпустив ветки, она растопыривала когти всех четырех лапок и на лету ловила опору более твердую, более надежную, чем воздух. Занятая этим своим полетом, она слишком поздно заметила людей, которые собирались со всех сторон.
Каждый в толпе горел желанием быть первым, первым попасть в белку камнем. Убить белку! Голиафы мчались за белкой, свистя, улюлюкая и толкая друг друга в жажде убийства. Здесь был и крестьянин, привезший на базар полмешка ржи, рассчитывающий выменять эту рожь на рояль или зеркала (зеркала были дешевы в тот год), и председатель ревкома железнодорожных мастерских города (пришедший на базар ловить мешочников), счетовод Всепотребсоюза и Зуев, знаменитый с царского времени огородник, и командир в малиновых галифе (белые были всего в ста верстах), и кого тут только не было.