Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды я спросил деда, что же это за «наше дело». За стенкой зашуршало одеяло, скрипнули половицы, и дед оказался в ночной рубахе у моей кровати.
— Мы ушли из Лотарингии, потому что там были война и чума. Мы не искали новой войны, мы хотели мира и кусок земли. Мне кажется, голод и война опять догнали нас. Но теперь не осталось места, куда мы могли бы убежать от них.
Дед оказался прав, потому что наша война на самом деле началась только после войны. Оставалось еще два года до того, как нашей привычной жизни настал конец. Такие вечера всегда заканчивались рассказами деда о деревне или длинной историей о первых переселенцах, с которых все началось. Потом дед выключал радио и умолкал. По его ровному дыханию я догадывался, что он уснул.
Я до сих пор не знаю, импровизировал ли он в своих рассказах, как Рамина, но мне это было и не важно. Целые поколения Обертинов, то богатые, то бедные, вплетались в эти древние, могучие истории, и всякий раз появлялось что-то новое. Каждую ночь мы с дедом погружались в сон прямиком из Лотарингии.
Дед настаивал на том, чтобы каждый день сопровождать меня по дороге в школу и обратно, не столько ради заботы обо мне, сколько для того, чтобы хоть чем-то наполнить свой день. В своей крестьянской одежде он выделялся в трамвае среди городской публики — служащих, офицеров и коммивояжеров. Иногда встречались и бедно одетые девушки, ни за что на свете не желавшие сесть на свободное место. Сколько бы покупок они ни везли, их положение представлялось им столь естественным, что они предпочитали стоять, чем сделать что-то, на их взгляд, неподобающее. Они дорожили честью сословия, каким бы низким оно ни было.
То были деревенские девушки на службе у состоятельных семей. Они привыкли ходить в поле за несколько километров, чтобы отвоевать у земли последние остатки пищи. А когда и этих остатков перестало хватать, они решили зарабатывать пропитание в городе. Они всегда держали глаза долу, будто считали временное равенство между ними и другими пассажирами нежелательным и незаслуженным. Ведь трамвай вез всех одинаково, равнодушно и безразлично.
Наверное, так же мать выглядела в Америке, по крайней мере, сначала. Когда дед улыбался, глядя на деревенских девушек, я не знал, думает ли он о том же, что и я. Может быть, он, так разбогатевший, улыбался просто потому, что узнавал в них собственные корни.
Директор школы Штурц приветствовал меня, как положено, «хайль Гитлер!». Но когда я ответил тихим «целую ручку», он посмотрел на меня сверху вниз сочувственно и строго. «Немецкий юноша никому не целует рук, — сказал он. — Он целует разве что отца и мать. Разве что ручку прекрасной дамы может поцеловать немецкий мужчина». Он посасывал сигару и казался очень довольным этой первой педагогической мерой. Мне не оставалось ничего иного, как крикнуть то, что он хотел услышать. От этого он подобрел, ну и от свиньи, конечно, которую отправил ему отец.
В то тяжелое время, когда до нас добралась война и поезда еще были полны солдат и оружия, когда в лавках и на рынках было шаром покати, свинья надолго обеспечивала сытую жизнь. Тушу доставил в центр Темешвара один из отцовских батраков, и от телеги до самой квартиры директора тянулся кровавый след, отчего госпожа директорша впала в истерику. Она боялась взломщиков, воров и зависти соседей. Встав на колени, она собственноручно вымыла каждую ступеньку лестницы.
Затем директор Штурц положил ладонь мне на затылок и отвел в класс, где раздались очередные «хайль Гитлер!» из уст учителя и учеников хором. Директор произнес краткую речь, в которой объявил Гитлера Велповром, а войну — выигранной, хотя в настоящее время и происходит вынужденное выравнивание фронта. Он был совершенно уверен, что скоро русские выдохнутся.
Нескольким ученикам он порекомендовал напомнить родителям о необходимости сдавать пожертвования в Фонд зимней помощи[19]немецкого народа. Дрожащим голосом директор сообщил, что отец одного мальчика пал на фронте. К сожалению, он сражался не в той армии. Румынские части плохо вооружены и трусливы, хотя и бьются плечом к плечу с вермахтом. Но когда румынские немцы наконец наденут настоящие мундиры и станут сражаться за наше дело, все изменится. Тогда уж не литься немецким слезам так часто.
Потом он вспомнил об истинной цели своего визита, подозвал меня и положил руку мне на плечо.
— Это Якоб Обертин. Он болезненный юноша, приехал из деревни. Но если кто посмеет его дразнить или высмеивать, будет иметь дело со мной. Хайль Гитлер!
Школьники много занимались физкультурой, но меня освободили, и я предавался своему любимому занятию — читать, забравшись в какой-нибудь уединенный, заброшенный угол обширного школьного двора. На библиотеку я наткнулся скорее случайно, пока бродил по длинным школьным коридорам. Хотя многие книги были изъяты как не немецкие, все же их осталось достаточно, чтобы удовлетворить мое любопытство.
Не желая давать мне поблажки, классный наставник написал целый список книг, которые я должен был читать во время уроков физкультуры. Прочитав книгу, я отвечал на вопросы учителя. Это был невысокий мужчина с желтоватой кожей. Рвения у него было вдвое меньше, чем у директора, он знал, что болен, и предчувствовал скорую смерть. «Печень, мой мальчик, — сказал дед, услышав о нем. — Долго ему не прожить». Он действительно умер еще до конца войны.
Я был почти уверен, что, пока я сидел перед ним и пересказывал содержание какой-нибудь трудной книги, он совсем не слушал. Учитель смотрел сквозь меня, будто я живу в мире, к которому он уже не принадлежит. Однако этот сознательный, строгий человек следил за тем, чтобы я читал.
После уроков мы с дедом бесцельно бродили по городу, словно желая отсрочить тот миг, когда придется вернуться в наше пустое жилище. Дед нес мой портфель и постоянно отставал от меня, чтобы поглядеть на товары какой-нибудь лавки. Ходил он медленно, словно ему больше некуда было торопиться, ведь теперь земля не ждала его. Не ждали ни скотина, ни покупатели на рынке. В городе его шаги замедлились в такт тоске по родной деревне.
После обеда он стоял перед школой и ждал, подобно деревьям на бульваре. Подобно одной из его лошадок, что годами ждала его на краю поля. Почти всегда с собой у него был кулек бозамбо — печений в форме ракушек, с какао внутри и шоколадной глазурью снаружи, — такие продавались только в кондитерской «Остеррайхер». Встречая меня после уроков, он всегда угощал меня одной бозамбиной. И дальше давал по одной на каждой остановке нашего запутанного маршрута по лабиринту городских улиц, последнюю сладость я обычно съедал уже перед домом.
Во время прогулки мы оставляли за собой шлейф сладкого запаха. Маршрут наш никогда не повторялся, а менялся в зависимости от того, где проводилась какая-нибудь ярмарка, открывался новый магазин или продавалась новая книга. В этом дед видел свою истинную задачу, которую сознавал и без наказов отца и матери. «Тебе надо много читать, Якоб, ведь ты беззащитен. Любой может сделать с тобой что заблагорассудится, но если ты много знаешь, то ты вооружен. — Он поднимал палец. — Тот, кто много знает, может оторваться от своей земли, а кто не знает — тому нужен клочок земли для пропитания». Довольный своей краткой речью, он засовывал в рот бозамбину. В отличие от классного наставника, его не интересовали названия моих книг. Одних обложек хватало, чтобы вселить в деда уверенность в моем будущем.