Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Повышенная реактивность нервной системы. Сейчас таких много. Принимай пустырник с валерианкой. На всякий случай назначим тебе аспаркам. А тахикардию будешь снимать, когда приспичит, валокордином.
И я принялась за валокордин, практически не помогавший.
И немудрено – куда бы я ни бросила взгляд, даже случайный, всюду обнаруживались признаки боли и страданий, тления и распада. Признаки разлада, то есть отсутствия лада.
Сидя как-то на скамейке у песочницы во дворе, я заметила свалившегося в нее смятым комом умирающего воробья, который, трепыхаясь из последних сил, пытался встать на крыло, да так на боку и замер, вытянув раскрытый клюв навстречу предательски ускользнувшему воздуху.
Пришла Лариса, села рядом и укоризненно сказала:
– Зову тебя, зову, а ты не слышишь. Что с тобой в последнее время происходит? Раньше ты была другая. Раньше ты была для меня примером, я тебе подражала – ты так лихо отпускала это все… Ну, понимаешь, о чем я говорю?… Ты умела так классно разгонять всех этих тараканов в башке, то есть чем живет большинство.
Что я могла ответить Ларисе? Только то, что мне плохо, очень плохо, и я не знаю, как с этим быть. Мне даже некому об этом рассказать, и ей, такой далекой от всей этой жизненной разноплановости, тем более.
2
А перед тем сентябрем, когда я поняла, что все мы скоро умрем, у меня умерла бабушка, а потом и я едва не умерла.
Это было в августе. Нас вызвали телеграммой в Запорожье в связи с кончиной бабушки.
Мама встретила это известие мужественно, и мы с ней вылетели на Украину.
Но на похороны мы не попали – бабушку быстро похоронили прямо из больницы, где она скончалась от инфаркта в возрасте шестидесяти шести лет. Само по себе это было странно – у нас, в Грузии, к похоронам относятся серьезно. А тут никто не надел траурных одежд, да и жизнь в большом доме продолжала идти своей привычной колеей. Только людей в доме стало заметно больше – собрались все четверо детей покойницы: сын и три приехавшие издалека дочери, две из них были с мужьями.
Старшая из дочерей, учительница тетя Света, единственная из всех все время плакала, будучи не в силах пережить свою вину: это она предложила и без того дышащей на ладан бабушке с ее разрушенной диабетом нервной системой и ломкими сосудами посидеть во дворе на старой железной кровати. Бабушка, почти не выходившая из дому, присев на кровать во дворе, в какой-то момент забылась и, пожелав облокотиться, упала спиной на мощенную камнями дорожку. Тут же начались рвота и боль в животе – кто бы тогда смог разглядеть в них признаки атипичного инфаркта!.. И пока тетя Света пыталась справиться собственными силами, минуты, отведенные на спасение, были упущены. Позже, в больнице, помочь умирающей уже не смогли.
Все утешали тетю Свету, говоря, что все равно бы это случилось, если не сегодня, так завтра, – организм бабушки был изношен. Утешали, утешали, а потом шли на пляж, ведь на дворе стояло лето и надо было пользоваться деньками незапланированного отпуска. Моя двоюродная сестра, дочь тети Светы, прожившая первые школьные годы в Магадане, превратилась в модную, говорливую девицу, в противовес мне, теперь тихой и молчаливой. Она пропадала на пляже с утра до ночи, собирая на свою нежную, белую кожу шоколад загара. А вот моя мама, наоборот, боялась испортить кожу и на пляж не ходила – гуляла с подругами юности по магазинам. Брать на пляж меня она запрещала, считая, что у меня слишком слабые бронхи, для того чтобы купаться в Днепре. С ней спорили, мама твердила свое…
Я же не сопротивлялась из-за охватившей меня апатии. Раньше мне хотелось крикнуть матери в лицо: «Мама, хватит притворяться дурой! Выйди из магазина!» Не просто хотелось – я так и кричала, а теперь мне было больно и пусто. Неужели, думала я, они так и проживут несколько оставшихся вселенских секунд своей жизни в этом сером коконе из будней? Неужели так и не выпутаются из паутины неведения?
Как это страшно – жить, не зная счастья: вылавливать куцую радость простого существования среди людей, к которым не чувствуешь сопричастности сердцем. Радушные люди, с легкостью одаривающие друг друга разными вещами, одаривающие избыточно, щедрою рукою, способные отдать и последний кусок, честные, работящие, альтруистичные, мои родственники не понимали, что такое сердечная близость, бежали от нее, как от чумы, бессознательно пресекая всякую мою попытку заговорить о чем-то, выходящем за рамки простого, не сближающего и не отдаляющего обмена знаками материального достатка.
Сновал с лейкой и лопатой вечно занятый огородом великий молчальник дедушка. Я услышала краем уха, что он хочет забронировать себе место на кладбище рядом с бабушкой, степень привязанности к которой с его стороны была для всех тайной из тайн все эти годы. Ему не мешали… Не спрашивали ни о чем… И особенно не спрашивал дядя-юрист, преподававший правоведение на бухгалтерских курсах рядом с домом. Дядя мой был скрытен больше других. Он, кажется, единственный из всех был нешуточно привязан к матери, так как жил при ней, благосклонно принимая заботу о своем теле. У него не было семьи, и он всегда казался мне каким-то раком-отшельником. Взгляд у него был измученный, затравленный, и он как-то сказал со вздохом, в котором плескалось море печали, правда, уже наполовину высохшее и оставившее после себя пустоту:
– Маша, как я тебя понимаю… Я такой же… Жизнь слишком сложная и страшная штука, чтобы смотреть на нее в упор и не обманываться. Поверь, лучше иногда соврать, чем сказать правду. Я уже говорил тебе: нас всех обманули. Нас манили тем, чего нет. Вся твоя хорошесть, все это чистоплюйство пропадут, как только ты начнешь что-то делать. Пока еще ничего не началось, ты будешь оставаться хорошей. Но если так пойдет и дальше, то жизнь, прости меня господи, умрет. Начни что-то делать – и сразу обретешь недостатки. А такая хорошесть – удел незрелости.
В другой раз он завел ту же песню:
– Нас всех обманули. Понимаешь?… Нет, пока не понимаешь. Для этого ты еще слишком хороша. А хороша ты потому, что ничего не делаешь. Но как только ты выйдешь за порог школы, как только начнешь что-то делать, сразу станешь плохой. Плохое всплывает быстро, как только приступаешь к реальной жизни.
Слушая скептические, полные парадоксов речи своего наиумнейшего дяди, я добавляла в душу и без того разъедающий ее яд неуверенности в основах мира.
Может быть, и так. Всё – суета сует и томление духа, как говорил мудрец Екклезиаст. Эту цитату я отметила в какой-то книге из дядиной библиотеки, состоявшей в основном из юридической литературы.
В этом аморфном состоянии я безответно проглатывала любую критику в свой адрес, напитываясь кучей непереваренных мнений из самых разных источников.
В один из дней, когда отметка на термометре приблизилась к сорока градусам по Цельсию, дядя предложил мне позагорать на крыше сарая.
Освежаясь время от времени струей воды из шланга, который он протянул наверх, я лежала на надувном матрасе и, прикрыв глаза, уплывала в дрему.
Рядом широкой кроной раскинулась яблоня, на которой не шевелился ни один лист. Казалось, она тонула в лучах ослепительно-белого солнца, отражающихся от алюминиевого покрытия крыши. Солнце лизало мне пятки, поплясывало на животе, давило, нащупав какую-то точку, на грудь.