Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Салима увидела, как под полумаской и шейлой в лице Хадуджи что-то дрогнуло. Кивком головы та велела своей свите удалиться. На вопросительные взгляды своих прислужниц Салима кивнула, и в то же мгновение сестры остались одни.
— Ты всегда была такой, — после маленькой паузы тихо вымолвила Хадуджи и подошла к окну. — Своевольной и несгибаемой. Я всегда боялась, что с тобой случится что-нибудь плохое. — Она вздохнула. — По крайней мере, ты раскаиваешься в своем преступлении?
Салима помедлила. Может быть, ложь послужит ей во спасение? Показное покаяние, деланная покорность?
— Мне очень жаль, что все так вышло, — призналась она, подходя к окну и вставая рядом с сестрой. — Но я не сожалею ни о чем. Ни о чем.
В уголке рта Хадуджи что-то дрогнуло.
— Неужели этот человек действительно значит для тебя больше, чем твоя семья? Больше, чем наши традиции и правила веры?
Губы Салимы тоже сморщились, и нерешительная улыбка заблуждала на ее лице.
— А разве вы оставили мне выбор? — спросила она. — Ведь он меня ни к чему не принуждал, он никогда ничего от меня не требовал, он никогда мне ничем не угрожал, он всегда относился ко мне с уважением и приязнью. А вы? Что делаете вы, моя семья?
Хадуджи прикрыла глаза. Салима поняла, как мало она знает эту сестру, хотя они и прожили долгое время под одной крышей, а потом часто ходили друг к друг в гости и их связывало очень многое. Хадуджи всегда казалась довольной своей жизнью, сначала ролью первой хозяйки в Бейт-Иль-Ваторо, потом — родной сестры султана. Но что творилось у нее в душе, чего она желала, к чему стремилась, — все это оставалось тайной за семью печатями.
— Тебе давно следовало уехать с Занзибара, — мягко проговорила Хадуджи, и что-то в ее тоне заставило Салиму прислушаться. — В тебе есть что-то, что не удерживается ни в каких рамках, что-то, что влечет тебя вдаль.
— Помоги мне, Хадуджи, — едва слышно прошелестела Салима в ту щель, что открылась между глухой стеной, разделявшей сестер, и которая медленно начала расширяться. — Я прошу тебя, помоги мне и моему ребенку…
Хотя Хадуджи стояла не шевелясь, Салима почувствовала в ней какой-то отклик, какое-то внутреннее движение. Как будто с каждым вздохом в ее непробиваемом панцире появлялись новые трещины и щели, в панцире, подобном ороговевшему панцирю черепахи, за которым она таила мягкость и человечность.
— Я завидую тебе, Салима, — едва слышно прошептала Хадуджи. — Твоей стойкости. Твоему мужеству открыто противостоять всем. И той жизни, которая еще предстоит тебе.
Свобода казалась Салиме такой близкой — протяни руку и возьми ее. Свободу, которую в такой форме она никогда бы не пожелала, но к которой она теперь начала стремиться — с каждым мигом своего бытия. Каждый день превращал ее жизнь в Каменном городе в тюрьму. И для этого не нужна была стража перед дверью. Для этого вполне хватало преисполненных ненависти косых взглядов, враждебных толков, от которых воздух просто вибрировал, неся в себе опасность — как бывает незадолго перед грозой. Бывали дни, когда каждый шорох заставлял ее вздрагивать, потому как он мог означать шаги солдат султана, пришедших за ней. Безумные картины с наемными убийцами, различные яды, добавляемые в еду и питье, картины ее казни завладевали ее сознанием, и ей стоило огромных усилий оставаться в ясном уме.
Не сойти с ума в эти дни ей помогал Генрих, не попасться в эту паутину запугивания и угроз, мучительных мыслей и предчувствий, в паутину, подобно неводу, все туже и туже стягивающуюся вокруг ее дома. У Генриха голова оставалась трезвой и по-прежнему разумной, он готовил заговор прямо в цитадели: в осажденном доме был защищенный островок, и хранительницей его была Хадуджи, присланная Меджидом в качестве тюремной надзирательницы и надсмотрщицы, однако по доброй воле и из сочувствия перешедшая на сторону молодой пары и ставшая союзницей… И очень медленно Салима стала осознавать, что она собирается сделать.
— Неужели это действительно необходимо? — Царапая ногтем указательного пальца кожу большого, она уставилась на бумаги, которые Генрих разложил перед ней.
— Да, если ты не хочешь потерять свои шамба (плантации), или их стоимость, — таков был краткий ответ. — Я считаю вполне вероятным, что ты утратишь все свои права, как только уедешь с Занзибара.
«Как только ты уедешь с Занзибара», — эхом отозвалось в ней, и она сжала кулаки. «Никогда, никогда я не захочу уехать с Занзибара навсегда», — решила она как-то еще в детстве, а теперь сама готова отречься от родины.
— А может быть, я еще сумею умилостивить Меджида, — прошептала она, обращаясь больше к себе, чем к Генриху. При этом она совершенно четко представляла себе, что все зависит не только от Меджида. Даже Хамдан, Джамшид и Абд иль-Вахаб не давали о себе знать с тех пор, как ее грех получил огласку. Настроения на острове были не на ее стороне; имя Биби Салме теперь означало не только предательство, но и грех — грех, которому нет прощения.
— Может быть, — ответил он и мягко коснулся ее плеча. — Но тем не менее мы должны быть готовы ко всему, а главное — не терять понапрасну времени.
Взгляд Салимы был обращен к двери. Мимо нее как раз сейчас два раба несли на плечах тяжелый ящик. Во всем доме царила суматоха сборов. Все было продано, включая украшения Салимы — под тем предлогом, что на паломничество требуются наличные, — все, что можно было продать: зеркала и серебряные лампы, ковры и драгоценные сундуки, часы и посуда. Действовали стремительно, ибо с каждым часом росла вероятность, что Меджид узнает об их обмане и сорвет план.
А теперь и мои плантации… Даже Кисимбани. Где мы были так счастливы. Еще несколько недель назад. Но кажется, прошла вечность…
Она снова посмотрела на документы. Написанное расплывалось у нее перед глазами, как будто она смотрела через вуаль. Вуаль из слез.
— Это ненадолго, Биби Салме, — услышала она шепот Генриха. — Пока волнение не уляжется.
Первые ящики с золотом, большая часть украшений Салимы и ее любимая белая кошка уже находились на борту судна «О’Свальда и К°», «Матильды», которая стояла на якоре в порту, готовая отплыть в Гамбург в любой момент, — с заходом в Бубубу, где Салима поднимется на борт с двумя прислужницами, которые еще даже не подозревали о своем сомнительном счастье.
— Это ведь единственный для нас выход, да?
Лоб Генриха покрылся морщинками, но тут же разгладился.
— Боюсь, что так.
«Это ненадолго», — повторила она про себя, окуная бамбуковое перо в чернила, чтобы собственной подписью передать все свои владения господину Рудольфу Генриху Рюте. И тут ее рука замерла в воздухе. Если Генрих получит ее плантации, это может означать, что…
— Ты не едешь со мной? — В ее голосе слышалось ужасающее осознание правды и вместе с ним — надежда на возражение.
Генрих отвел взгляд и покачал головой.
— Нет. Я остаюсь.