Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позгалёв приблизился. Упёршись в коленки, одышливо согнулся.
— Ладно, насчет сыклявого… Последний справа был хорош.
— Иди ты нахер! Ничего ты не знаешь!
— А что я должен знать, штабной?
— Я тебе не штабной! И не мичман ни разу! По фальшивым документам тут! Всё липа! Генеральский сынок, блатной, понял?! Придёт письмо — отцу конец!
— Вот тебе и «не в моде нынче погоны», Мурз, — Ян обернулся к Алику, — ещё как в моде, гляди: живой фальшивопогонник! Цельный мичман!
— А чё сразу не адмирал? Отдельный бы номер с видом на море, — ухмылялся Алик.
— Глумитесь? Ладно…
— Школьник, что ль? — едва не прыскал изумлённый Мурзянов.
— Года не успели подрисовать.
Позгалёв присел, бросив кисти на мослы коленей.
— Мог бы и раньше, шифровальщик. Мы б тебе суд офицерской чести по высшему разряду… с расстрелом через повешенье, — рассмеялся, оглаживая лысину. — Короче, блатной, не блатной — а то мы не в курсе, как мичмана девятнадцатилетние в санатории попадают: в печень вроде хорошо мне закатал. За папашу боишься? Не боись, его мутня — извернулся тебя сюда засунуть, извернётся и с письмом. Крысами-то сколько можно? Не для папаши делаешь, не для кого-то — для себя. Усёк? Чё, правда, гражданский?
— Правда.
— Ну, дела. Ладно, герой, вставай — отморозишь.
Забушлатились
На раздаче Верочка, теребя поясок и плутая глазами, заполошно принялась оправдываться за вчерашний пустой ужин:
— Уже несла, но Павел Владимирович…
— Веруня, нас же опасно снимать с довольствия, — ласково уведомлял Ян, — голодный подводник — хуже пираньи.
— Говорю — Павел Владимирович… Я тут приказы не отдаю.
— Или несёшь, или идём на кухню по бачкам мародерствовать.
— Всё-всё…
— И чтоб двойные!
В утренней столовой, заполненной тихими, присмиревшими отпускниками, витало что-то знакомое, хорошо Никитой за эти курортные дни забытое — благочестиво-постное. Праздник непослушания кончился, детей отправили в угол, и они послушно туда встали.
Сели за свой стол, и Позгалёв поприветствовал присутствующих, противным постуком чайной ложки о блюдце. Толкнёт речь? — хмуро, исподлобья глядел на него Никита. Нет — стучал, озаряя публику нагловатой улыбкой: салют, мы вернувшись! А чего вы как в воду опущенные?
— Парни, чего это с широкими слоями? Вчера разбушлатились, сегодня вдруг забушлатились. Как по команде — сознательные морды.
Никита смотрел на него уже с презрением: порция его великодушия, для новой порции моего, блин, восхищения. Ведь мог бы легко мне ответить — мизинцем сдуть под бугенвиллеи, было с чего отвечать, вон сидит — гладит печень. И руку не подать блатному фальшивопогоннику, отвернуться, светанув презрительной усмешкой, тоже мог. Из жалости не стал? По доброте? Врядли. Из сраного великодушия — вот из чего все его жесты, второе имя которому — не сомневающееся, заведомое во всём превосходство. Не угадал я, решив, что он с первых дней со мной играл, чего-то там прощупывал, проверял, и уж совсем глупо — давал уроки жизни. Кинул на него кальку с папаши и ошибся. Этот здоровенный гад, особо не задумываясь, как морская толща жмёт — не думает всё в ней кишащее, давил своим превосходством любого-всякого. Рано или поздно всякий-любой протекал, как та банка. В ответ гад только разводил руками: поклёп, парни, причина протечки не во мне — в дохлой крепости ваших банок.
За эти дни Позгалёв дал Никите узнать, насколько Никита крепок, и Никита не обрадовался. К восхищению, наконец-то, присоседилась долгожданная сильная обида.
Каптри продолжал нагло озираться; давил своей улыбкой публику, как дышал: легко, неощутимо, весело, бесцельно, хоть и со злецой. Невесомо давил, как бы говоря: превосходство моё, понятно, не дистрофик, ветром носимый, но нарочно давить никого не будет, пока вы его себе сами на мозги не шлепнете; чё мне с вашей давлёнки?
Никита чувствовал, что протёк и вот сидел за тем столом — дул щеки, сам себе не шибко признаваясь. Он раздваивался: хотел честно продолжать восхищаться гадом. Щедро прикормленная обида мешала.
С того «чрезвычайного» утра поводов для восхищения только прибавилось — как лососи на нерест пошли. Ян только и подсекал. А Никите уже как-то было не особо до восторгов.
Едва Ян отбил приветствие широким слоям — заявились Еранцевы.
— О, наманеженная лошадка наша, — стегнул молодую генеральшу Позгалёв. — А маршал сегодня при параде — его день.
С отвычки моряков не заметили, сели, протёрли салфетками хром приборов.
Верочка, хлопотливо-напуганная, подкатила к подводникам тележку, навалила из кастрюли клейстерной манки.
— Бункеруй, не жалей. Вот так, — принимал дымную тарелку каптри, — и яички — по два на брата, как и положено. И принеси-ка мне с буфета «Союз-Аполлона».
Генерал о чём-то бодро говорил супруге, потом осмотрелся: как там общий климат в слоях в свете последних событий? И тут засёк в свой перископ их троицу, сходу наткнувшись на растопыренного позгалёвского краба, приветствовавшего высокий чин фамильярной пятипалой дразнилкой.
— Чё заводить-то собаку бешеную? — не одобрил Алик.
— Да он рад. Смотри, как цветёт.
Багряные пятна с зелёными — генерал цвёл, как лист железа под газовым резаком. Начал возмущённо высматривать кого-то.
— Высматривает… Лебедь твой сейчас на телефонах висит — из цэка цэу получает. Ну что, Мурз, какие виды? Сегодня нас по тревоге отзовут или дадут денёк на сборы?
— Не знаю. Погано всё, погано, — Алик хмуро ковырял кашу, словно о ней и отзывался, — может, мелкая буча московская? Рассосётся, не дёрнут? Уже ж рапорт заготовил. Уже ж шесть соток в Арзамасе присмотрел! Не уволят — на дурку косить буду, отвечаю!
— Не байка, Никитос, — факт, — Позгалёв поддевал его локтем, все ещё супящегося. А у самого в глазах — ни тени намёка на давешнюю стычку. В глазах — чистая приязненная зелень: забыл, стёр, переключился. («Прямо комплекс сверхполноценности», — злился Никита), — летёха у нас был, вот творчески косил человек. С сачком за бабочками по отсекам бегал. Добегался — дали белый билет. Мим! Так что, Мурз, придётся с сачками за бабочками. Тоже, Никит, возьми на вооружение — лоб забреют. Служить-то пойдёшь? Или батя тебе этот месяц зачётом, за два года?
— Надо будет — пойду.
— Правильно, два — не двадцать два. А он все пучеглазит! — Позгалёв повторно показал генералу пятерню: здравия желаю!
Тот, едва отгорев, вновь стал расписной. С трудом вернулся в свой сероватый землистый цвет, но завтрак ему в рот явно не шёл. Сорваться сейчас за Лебедевым — показать и подводникам, и супруге слабость, суету. И вот сидел, тихо зверея, давился безнадежно осквернённой трапезой. Нависнув над тарелкой, шепнул ей что-то, видимо, предупредил: там, за столиком эти… только не оборачивайся: надел шоры наманеженной лошадке. Онемела, даже скоситься не решилась.