Шрифт:
Интервал:
Закладка:
НЭП. Дворянка, продающая пальто
20 декабря 1921 года, в письме племяннице Лили, которая жила в Париже, Павел описал свою жизнь. Дела в Остафьеве были «не так плохи», с бабушкой все хорошо, она на ногах и ходит с помощью трости. Когда двое бывших шереметевских крестьян узнали, что она в Остафьеве, они стали приносить для нее свежие молоко и хлеб. Павел совершал поездки в Москву, чтобы проверить, как идут дела в Наугольном доме. Он рассказывал Лили, как мало комнат у них там осталось, как грязно и неприбрано в доме. В тот год Павла приняли в члены Всероссийского союза писателей – честь, сопровождавшаяся повышенным продуктовым пайком; теперь у них было вдоволь дров. В магазинах появились мясо и пшеничная мука, и хотя цены были непомерно высокими, там толпился народ.
Меня давно занимает вопрос, где лучше, у вас или здесь, для тех, кто должен личным трудом доставать средства к жизни. Судя по твоим письмам, у вас тоже несладко. Я всегда считал более правильным попытаться устроить жизнь на месте и думаю, что не ошибся. Трудно обо всем этом писать. Во всяком случае нас обоих (Павла и Прасковью. – Д. С.) никуда не тянет, но как хотелось бы поскорее дожить до человеческой жизни! Тихо движется, но движется.
Дворяне, которые остались, и те, которые уехали, уже говорили на разных языках, что неудивительно, так как их судьбы складывались по различным векторам, в различных мирах. Как дворяне-эмигранты могли понять тех, кто остался выживать в Советской России? Как могли представить себе их жизнь? Россия в мыслях изгнанников представлялась потерянной, но неизменной, такой, какой она уже давно не была.
Дмитрий, Ирина и их дети приехали в Европу с пустыми руками и с самого начала должны были бороться, чтобы свести концы с концами. В письме матери Дмитрий рассказывал, что семейство все свое время тратит на выращивание на небольшом огороде овощей – огурцов, укропа, редиски и свеклы. В первые годы Дмитрий с Ириной жили у его родителей с дочерью Ириной, ее мужем Георгием Менгденом и их маленькой дочкой. Ирина писала бабушке Шереметевой, что «поначалу было очень трудно и, честно говоря, просто ужасно». Им удалось вырастить нескольких кур и кроликов; Георгий занялся пчеловодством. Денег всегда не хватало – порой даже на пачку сигарет, но они научились довольствоваться малым.
При всех трудностях эмигрантской жизни некоторые оставшиеся в России были готовы попытать за границей счастья, в том числе Баба Ара, сестра графини Шереметевой. «Жизнь здесь стала невыносимой всячески», – писала она Лили из Москвы в феврале 1921 года. Собравшись уезжать, она пыталась уговорить сестру ехать с ней. Но графиня Екатерина решила остаться, и Баба Ара уехала без нее, обосновавшись в Берлине, откуда писала письма «милой моей Кате».
В 1923 году Павла назначили директором музея, и с этой своей должностью он справлялся при поддержке жены и матери. Годом раньше Прасковья родила их единственного сына, которого они назвали Василием. Павел взращивал в Василии любовь к искусству и культуре, пересказывал ему историю рода Шереметевых. Он, бывало, говаривал: «Плевать на свое прошлое – все равно что плевать в колодец, из которого мы пьем воду, – и наставлял маленького сына: – Запомни, ты граф Шереметев». На протяжении 1920-х годов разные советские начальники приезжали в Остафьево к Луначарскому и его супруге, которые использовали особняк как свой летний дом. Летом 1925 года Луначарский, М. М. Литвинов, советский дипломат и будущий нарком иностранных дел, вместе с Павлом прогуливались по парку, когда к ним подбежал Василий. Литвинов ласково погладил мальчика по голове и спросил: «Как тебя зовут?» «Граф Василий Шереметев», – гордо ответил тот.
Музеи, библиотеки, архивы стали прибежищем для многих дворян. Эти форпосты культуры были безопасными местами, где бывшие дворяне собирались без пригляда, в отличие от более политизированных учреждений и ведомств. Ни с кем не нужно было объясняться, поскольку все они, как правило, вышли из одной и той же социальной среды и имели схожие судьбы. В окружении книг, рукописей и произведений искусства они уходили в привычный уют старины, хотя бы на некоторое время спасаясь от враждебной действительности. Многое было уничтожено – дворцы и усадьбы разграблены и сожжены, целые библиотеки пущены на самокрутки, картины разрезаны, статуи снесены и разбиты на куски, могилы разорены, церкви лишены святых реликвий, – и «бывшие люди» видели свое предназначение в том, чтобы по мере сил сохранять русское культурное наследие.
Было логичным именно им взяться за это дело. Во-первых, дворяне досконально знали многие предметы, собранные в новых государственных музеях и библиотеках, так как они сами когда-то владели ими или знали тех, кому ценности принадлежали раньше, а во-вторых, дворяне имели для такой работы необходимые навыки и образование. Имея в виду высказывание Ленина о том, что государственный механизм должен быть так упорядочен и отлажен, чтобы всякая кухарка могла управлять государством, Николай Ильин, сотрудник Румянцевского музея в Москве, саркастически замечал: «Если кухарка, в случае надобности, могла управлять государством, то писать библиотечные карточки на всех европейских языках она еще не умела».
Зато Ольге Шереметевой это было под силу. Она переплетала книги, работала в качестве переводчика, составляла библиографические справки для ряда московских библиотек, читала лекции, преподавала иностранные языки. В 1930-е годы она работала также в Литературном музее, ставшем гнездом «бывших людей». Там, трудясь вместе с Дмитрием Шаховским, она собрала личную библиотеку Петра Чаадаева и составила комментарий на его маргиналии. В то время часто посещала музей литературовед Эмма Герштейн, чтобы проконсультироваться с Ольгой, которая помогала Герштейн в ее работе над биографией Лермонтова. Еврейка Герштейн была чужаком в этом дворянском гнезде, которое представлялось ей восхитительным, хотя и странным. Ее удивило количество работавших там дворян, принадлежавших к фамилиям Тургеневых, Бакуниных и Давыдовых. Ольгу Шереметеву она называла «настоящей подвижницей». Старик Давыдов казался ей «олицетворением усадебной культуры». Она вспоминала, как Кирилл Пигарев, хранитель в Муранове (еще одном гнезде «бывших») и внучатый племянник Федора Тютчева, захаживал в музей, чтобы дружески состязаться с сотрудниками в знании генеалогии дворянских родов.
Многие советские граждане относились к этим музеям и их сотрудникам не столько с любопытством, сколько с подозрением. Николай Ильин отметил, что Румянцевский музей, где он работал, «пролетарская общественность окрестила… контрреволюционным гнездом, где уютно засела махровая старорежимная нечисть, которое ради общественного блага необходимо разгромить».
Директором Румянцевского музея был князь Василий Дмитриевич Голицын. Бывший офицер гвардейского казачьего полка, обер-шталмейстер императорского двора, художник, богатый землевладелец, он возглавлял музей с 1910 года. После революции Голицын оставался на посту, сохраняя и пополняя уникальные коллекции, добывая у нового правительства деньги, продовольственные пайки, дрова для музейных сотрудников, за что снискал их преданность и восхищение. Многие годы после революции сотрудники в знак уважения обращались к нему «князь». Его помощник, историк и библиотекарь Юрий Готье, в 1920 году писал: