Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я тоже налил себе мартини, следуя ее инструкциям. Я едва пригубил свой коктейль, а мать выпила залпом. Отойдя от меня, она прислонилась к пианино. Ноги у нее заплетались.
– Я обязательно добьюсь своего… То есть мы добьемся, – поправилась она, взглянув на меня.
Мне меньше всего хотелось новой зажигательной речи, но мать улыбнулась, и я понял: речь будет, если только не переключиться на старые излюбленные темы.
– Конечно, добьешься, какие твои годы. В смысле, ты выглядишь моложе большинства матерей в нашей академии.
Мать хихикнула.
– Ты очень любезен. Умеешь сказать то, что нужно. И кто тебя воспитывал? – Она неловко засмеялась, отошла от пианино и присела на подлокотник кресла Донована-старшего.
Я молчал, попивая коктейль у каминной полки.
– Я уже не так молода, – продолжала мать. – Мужчины не смотрят на меня, как прежде. Раньше во мне что-то было, а теперь ушло. Мужчина смотрит на тебя, и его мысли как на ладони…
Мать забылась в собственных мечтах, глядя в пустой камин, а я подумал, что это не зависит от пола. Это зависит от того, как на тебя смотрят, как взгляды шарят по тебе, разнимая твое тело на части или отрывая по куску. Любой может нарваться на подобное, ощутить эту тяжесть, узнать и даже хотеть ее. Иногда чужое желание приятно. Мне не понадобился груз прожитых лет, чтобы об этом узнать. Есть много способов желать кого-то и хотеть быть желанным, есть целый спектр желаний, и не все они связаны с телом.
Мать пыталась дать мне совет. Ей казалось, она пережила потери, а я пока нет или не понимаю их так глубоко, как она. Ну как прикажете доверять человеку, устанавливающему свою монополию на участь жертвы?
Она велела налить ей еще мартини.
– Посмотри на меня, – сказала она. – Никто не скажет, что у меня грустный вид. Я не грущу. Я добьюсь успеха. – Она замолчала и опустилась в кресло Донована-старшего.
Пухлое сиденье выпятилось вокруг ее узких бедер. Может, мать почувствовала его запах – запах старого мужчины, кислый запах мертвой кожи и надменности? Вскоре ее голова начала клониться из стороны в сторону, как у куклы, которой поиграли и бросили. В конце концов она нетвердыми шагами пошла наверх, в спальню.
Я немного прибрался и тоже пошел спать. Из-за закрытых дверей большой спальни по темному дому разносились стоны виолончели – мать слушала музыку, вспоминая время, когда музыка была ее партнером в жизни, когда театры были популярны. Я постучал. Мать не ответила, но я все равно вошел. Бледный лунный свет заливал комнату. Длинное зеркало на двери ванной сумрачно отражало кровать. Я не мог разглядеть мать, пока ее нога не двинулась на покрывале. Она не укрылась, лишь натянула край покрывала с пола себе на плечи, как плащ. Тонкие ноги были прижаты к груди – она даже не сняла туфли.
Я подошел, снял с нее туфли и сгреб ее поудобнее. Мне удалось просунуть плечо под ее руку и приподнять, пока я откидывал одеяло. Я положил мать на простыню, избегая смотреть на нее, хотя ей явно было все равно. Юбка у нее задралась до бедер. Я положил ее ноги на кровать и побыстрее прикрыл одеялом, но по-прежнему видел ее нижнее белье. Взгляд у нее блуждал. Я мог бы отвесить ей пощечину, и она бы даже не вздрогнула.
Я стянул у нее из тумбочки сигарету и закурил, привалившись к кровати спиной. Может, мать очнется – пусть даже только для того, чтобы закатить скандал. Сигарета была женская, длинная и тонкая, но мне было все равно, какие курить. Я мог с таким же успехом натянуть и ее шпильки: все равно я не чувствовал себя хозяином в доме.
Я стряхнул пепел на тарелку на тумбочке. Рядом стоял высокий бокал воды и пластиковый пузырек со снотворным. Я подумал было взять одну пилюлю, чтобы провалиться в спасительный туман, в долгий сон без сновидений, но в пузырьке оставалось всего две таблетки. Я обернулся и откинул сбоку одеяло, ища ее руку. Я стиснул руку матери, и, к моему облегчению, она ответила пожатием. Движение было слабым, но в нем оставалась жизнь. Я замерз – или сказал себе, что замерз, – и тоже забрался под одеяло.
Донован-старший не умер, но он оставил ее вдовой, обрек еженощно делить постель с неподъемно тяжелой пустотой. Может, в своем коматозном состоянии мать поверит, что я – это он, или захочет поверить, что я – это он, заполнивший образовавшуюся пустоту. Может, в каком-то смысле я и хотел им стать – или кем-то вроде него. Тем, кому вдруг понадобилась роскошь настоящих чувств.
Ну, в этом направлении я двигаюсь семимильными шагами. Похоже, доска моей памяти наконец очистилась. Я никому не говорил о том, что со мной случилось. Я могу рассказывать о себе другую, лучшую историю, которую можно придумать совершенно самостоятельно.
Проблема в том, что нам не всегда удается написать свою историю. Помимо своей воли мы попадаем в чужие истории, и если вы спросите почему, ответа не будет. От нас ничего не зависит, здесь задействованы силы слишком мощные, чтобы им противостоять, а иногда и слишком масштабные, чтобы их постичь. Когда Донован-старший призывал меня каждый день читать газеты и занимать в жизни активную позицию, я думал о себе как о диванном генерале, наблюдающем за войной со стороны. Я как-то не ожидал, что это меня коснется. Донован-старший, должно быть, привык воспринимать себя как персонажа статьи, чьи действия, замечания и даже ассоциации перечислены в тексте. Все время, пока я просматривал передовицы, мне ни разу не приходило в голову, что однажды и я, можно сказать, попаду в новости.
В понедельник утром, жуя хлопья, я развернул «Таймс». Хлопья успели размокнуть, пока я смотрел на заголовок. Подробности статьи расплывались в черно-белом тумане. Внутри меня разверзлась воронка, и я утонул в ее глубине, откуда невозможно докричаться и где не бывает света. В Бостонской архиепархии возникли проблемы: «Глоуб» напечатал об этом еще вчера. Вначале одного священника обвинили в нескольких случаях совращения малолетних, затем другого, и вот уже вся архиепархия вовлечена в скандал: масштабное замалчивание, выгораживание «своих», эпидемия совращений. Совращение. Я с трудом прочитал это слово – оно казалось неточным, неправильным.
Бывают случаи, когда все говорят: какой ужас, слава богу, что это не с нами и не у нас. Можно игнорировать взрывы бомб и применение силы за океаном, пока небоскребы не начнут падать в твоей стране. Можно выбросить из головы сплетни о соседях, сочтя их преувеличением, пока тумаки и крики, о которых ты слышал, не донесутся сквозь твои стены. Что делать тогда?
Скандал коснулся не только Бостона: начато крупное расследование, волна разоблачений продолжается. Страницы переворачивались сами собой, против моей воли, а я робко просматривал статьи, забывая большую часть информации, едва пробежав глазами строчку, перескакивая через слова, пока не добирался до конца, где упоминались обвиняемые – священники Род-Айленда и Коннектикута. Подробности предлагалось читать в следующих выпусках, и страх принялся когтить меня изнутри.
В газете не говорилось о приходе Драгоценнейшей Крови Христовой или отце Греге – там упоминались другие церкви и священники, но когда я читал, призраки нашего прихода и любимца нашего города проступали на странице остаточным изображением. Произнося про себя перечисленные в статье фамилии, я слышал смех отца Грега. «Общительный сосед, – говорилось там, – заметная фигура местного общества». Так газеты пишут об убийцах: «Мирный обыватель, всегда помогавший соседям».