Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бредит, — сказали над ней. — А ты сама откуда? Алле!
— А я артистка…
— Да вижу ты артистка, а как твоя фамилия? Год рождения? Адрес какой?
А вот тут Карпик сплоховала и потеряла сознание. Очнулась в светлом-светлом кафельном помещении, похожем на бассейн, вокруг лица в белых масках.
— Ну! Глаза открой! Открыла! О! Счастье привалило нам на Новый год. Ты рожать-то собираешься? Артистка! Как тебя зовут?
— Карп.
— Хорошенькое имя у девушки. А фамилия? Но, но, не умирай! Ну, Карп, ты нам весь праздник сейчас испортишь.
Тут накатила боль, стало выворачивать кишки, ополоснуло кипятком, все выдавливалось наружу с огромной силой, но не прошло. Застряло, вернулось. Карпик вытерпела. Через несколько секунд повторилось опять. И пошла полоса нечеловеческой муки.
— Тужься! Стой! Стой!
Воткнули нож снизу, повернули. Зарежут сейчас ребеночка!
— Не надо! — заорала на весь мир своим звучным голосом. — Зачем режете?
— Эй! Тише, тише, мамаша. Это он тебя режет… А-хха, вот и головка показалась… Ты кого ждешь, артистка? Так… Оооо, — удовлетворенно сказали.
Кто-то басом заверещал.
— Мамаша! Смотри! Открой глаза! О, какие глазищи… Это девочка! Красавица какая! Кудри у нее, смотри! Смотришь? Как твоя фамилия! Дайте ей нашатырю! А? Как фамилия?
— Карпенко, Карпенко фамилия. Надежда Александровна Карпенко.
— Ну вот и хорошо. Видишь? Смотри внимательно! Это девочка! Чтобы потом без претензий!
Белые марлевые лица, одни глаза. Смеются. Лежит у кого-то на руках куколка лохматая, шевелит ручками, маленькая-маленькая, какая-то грязненькая, жалкая. Бровки нахмуренные. Плачет-скрипит. Ей же холодно! Боже мой, как ее жалко!
Карп еле сама не завыла. Никого, никогда не было так жалко.
— Радоваться надо, мамаша! Какая хорошая, здоровая девка! С Новым годом тебя!
— Дайте, дайте мне ее… Отдайте, дайте мне…
Никто бы в мире не взялся за такое дело — говорить, что все это плохо кончится. Скорее бы говорили, что она его окружила своей любовью так, что у него не было никакого выхода: куда бы он ни шел, она бежала туда же, чтобы все на месте проверить, все устроить там так же, как и в предыдущем месте. Доходило даже до смешного: она бегала с дочерьми к нему на работу — одна дочь на руке, другая за руку — они пришли к Павлу в гости, посмотреть, какая у папы работа. Девочки садились за пишущие машинки, а жена Павла с веселым видом беседовала с сослуживицей, сидящей напротив Павла, и говорила ей о трудностях их теперешней жизни в снимаемой ими квартире. Выглядело все необычайно естественно и достойно, если только не принимать во внимание сам чудовищный факт прихода целой семьи, как табора цыган, в солидное учреждение.
Погостив, семья Павла снималась с места и отправлялась восвояси. Девочкам очень нравилось у папы на работе, и всякий раз, когда они гуляли поблизости, а это случалось очень часто, они просили маму повести их к отцу на работу, и они снова появлялись как ни в чем не бывало, и заодно Павел вел их в столовую, и девочки ели казенный обед, а их мать, отдыхая от забот, сидела рядом со своим мужем, и опять-таки все вместе они производили впечатление бродячего табора, такие тесно связанные друг с другом, такие презирающие все формальности, плюющие со своей высоты на распорядок рабочего дня.
В особенности знаменательной была в этом отношении жена: если девочки не могли понимать и не понимали всей неуместности беготни по учрежденческому коридору, то их мать ведь могла разобраться во всем том сложном комплексе чувств, которые должен был испытывать кроткий и легкий по характеру Павел, когда все его гнездо вдруг снималось с места и в полном составе являлось к нему на работу!
К его чести надо сказать, что он никогда не проявлял раздражения или тревоги при виде своей исхудавшей жены и двух беленьких бледных девочек, которые, как бы делая сюрприз, долго прятались в дверях и счастливо смеялись, когда отец их обнаруживал. Павел воспринимал это чрезвычайно легковесно, как бы не задумываясь над тем, к каким последствиям могли привести эти семейные обеды в учрежденческом буфете, эти тихие супружеские разговоры за пластмассовым столиком, в виду продвигающейся очереди.
Сначала это объясняли тем, что у семьи Павла практически нет жилья и нет хозяйства, потому что они только недавно приехали, возвратились из того города, где Павел работал по распределению после окончания института. Там они ничего не нажили, кроме детей, и вернулись в прежнем состоянии, с чемоданами и без мебели, а мать Павла тем временем уже вышла замуж в свои пятьдесят лет, так что Павлу с семьей надо было снимать квартиру и еще и за это платить из тех немногих денег, которые он получал на новом месте работы. Именно этим и объяснялось то, что жена Павла приводила весь выводок к нему на работу, в его дешевую столовую с этими легковесными столиками, куда взрослым-то людям было можно ходить только по необходимости и из-за спешки, а не то что водить туда торжественно детей, словно в какой-то ресторан в праздничный день, чтобы только не обременять себя покупками и стряпней и как следует все отпраздновать.
Но ведь жена Павла могла за эти годы жизни в чужом городе научиться что-то примитивно хотя бы готовить, как-то справляться со своими обязанностями хозяйки и матери! Она могла бы не одеваться вот так во все черное, словно олицетворяя всем своим видом какую-то живую честную бедность, хотя действительно бедность была, поскольку Павел из своей небольшой зарплаты еще и должен был платить алименты на ребенка от первого брака. И первый ошибочный брак у Павла был, и чего только не было у этого Павла, который теперь дошел почти до цыганской невозмутимости, чтобы среди бела дня кормить детей увеличенными порциями в своей столовой, где все раздатчицы знали трогательную историю этой семьи и подкармливали их как могли.
Невозмутимость Павла и его жены и мир и покой в глазах его девочек, которых еще никто не одергивал в их шалостях, видимо, производили свое магическое действие и на руководство, которое знало наперечет все о трудностях финансового и жилищного характера у семьи Павла, так что ни у кого не подымалась рука прекратить эту странную семейную традицию, тем более что Павел был многообещающим, даже талантливым работником, который всего себя отдавал делу.
Правда, раздавались голоса, что это все в какой-то мере смахивает на спекуляцию детьми, что некоторые тоже могли бы приводить своих детей на поглядение, только что детей совестно таскать ради такого дела и кормить так, как их кормит жена Павла.
Между тем ничто не мешало очередным приходам девочек с матерью. Девочки не болели и выглядели все так же, и ничто их не брало, никакие обеды, вредные для многих взрослых людей, но только не для Павловой семьи, которой, очевидно, был свойствен здоровый аппетит, присущий всем бедным людям и скитальцам вообще. Как-то они, эти девочки, выглядели умытыми и чистенькими, как-то мать их обстирывала, хотя как ни посмотреть было на учрежденческий садик, всё там играли сначала зимой, а потом и весной две маленькие девочки, и все так же ходила с неизменной сумкой в руке жена Павла в черном пальто и черных туфлях, ибо очевидно было, черный цвет — это самый дешевый цвет и самый немаркий и экономичный цвет.