Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Запах печенья вытеснил запах лекарств и болезней. Хоспис пах домом – не смертью. И жил по своим законам. Его придумали для живых, только умрут они раньше.
Я увидела в комнате добровольцев большой стол, застеленный белой скатертью, на него сплошным прозрачным потоком лился из окна свет.
– Скатерть какая красивая, – тихо сказала я, под моим пальцем вились и закручивались клумбы вышитых гладью белых цветков. Белое полотно расплывалось белым оконным светом, а от шитых гирлянд, венков и букетов падала тень, которую и увидеть можно, только если сядешь. И казалось так, будто бескрайняя река бесчисленных белых цветов летит в заоконную светлую даль.
– Елена Степановна уже отходит. Так мучается, так мучается, сил нет. Когда же бог ее приберет? Соборовать надо, отказывается. «Я просила, просила, – говорит, – а он не помог. И там не поможет. И там мне маяться». И как заплачет, а плакать нечем. «Как не поможет? – спрашиваю. – А внуки у вас какие? Старший в МГУ поступил. Сам. Ему заниматься надо, а он к вам ходил, не забывал. И дочка каждый день с вами. И зять приходит. Разве каждому так везет? Иные всю жизнь одни маются. Здоровые ли, больные ли, разницы нет. Все одни маются». Поговорила с ней, поговорила. А она вздохнула и попросила: «Правда ваша. Зовите батюшку». Вот так… Легче ж душе, если не одна она туда уйдет.
– А Заринка моя. С куклой не играет. Лежит, думает, мордашка смурная. А так думать нельзя. «Что не играешь?» – спрашиваю. «Не играется, – говорит, – мама опять плакала. Думала, сплю, а я видела. Жалко мне ее. Как она без меня останется»? Малая совсем, а мать утешает, беспокоится… На Заринку смотрю, Севу своего вспоминаю. Похоронила, ему семи еще не было. Целый год ходила на могилку, каждый божий день. Приду, зернышки, печеньки для птиц на его могилку посыплю и плачу, и плачу, и плачу. Такая тоска на меня напала, ни есть, ни пить не могла. Вот он ко мне ночью и пришел. Стоит у кровати, маленький такой, нос конопатый, и просит: «Не плачь, мама, холодно мне там, сыро. Я весь в твоей воде». Пошла тогда к бабушке знающей, она и помогла. Тоску мою перемолола. Сынку моему легче сделала.
– Я тут из деревни своей травки выписала для Аннушки. С оказией и прислали. Через Ваську-экспедитора. Медовица называется по-нашему. Сама летом собирала после Петрова дня. Собирала да приговаривала: «Небо – отец, земля – мать. Травушка-муравушка, разреши тебя сорвать».
– Не по-божески это. Заговоры-то ваши, Мария Ивановна.
– Как не по-божески? Так то ж за-ради здоровья, за-ради души покойной. Я ж говорю, собирала да приговаривала: «Дай мне не на хитрость, не на злобу. Для добра, для здоровья». Как не по-божески-то?
– Какая уж тут теперь разница? Главное, чтоб помогало.
– Так и я о том же. Даю по глоточку по маленькому. Пей, говорю, Аннушка, пей, голубушка, враз полегчает. А она глоточек отопьет, отдохнет. Отопьет, отдохнет. «Спасибо, – говорит, – Мария Ивановна, полегчало». А слезки катятся, а я отираю…
За большим столом, застеленным белой вышитой скатертью, сидели три женщины. Остальные были у своих. А над женщинами часы. Стрелки их двигались тихо, не спеша. Три простые, обычные женщины сумели замедлить и растянуть время. Для своих. Я только подумала об этом, как сразу забыла. Меня позвал Старосельцев.
– Напилась чаю? – спросил он. – Мне надо к Алексею Федоровичу. Пойдем.
Мы пошли по длинному коридору. Я увидела в горшках на подоконниках обычную траву. Крошечные леса крепкого лугового мятлика. И на шторах луговые цветы, и на коврах луговые цветы. Неяркие, уютные цветы дома с общим столом и белой скатертью до самого неба.
– Алексей Федорович, я вам газеты принес о текущем политическом моменте.
Старосельцев подал газеты, Алексей Федорович положил их на одеяло. Толстое, стеганое одеяло не сумело скрыть худобы убитого болезнью тела. Я невольно отвела глаза, и мне стало стыдно. Я виновато взглянула на Алексея Федоровича, он будто ничего не заметил. Старосельцев подвинул мне стул и сел сам.
– Читать не будем? Кате, наверное, это не интересно. Да, Катя?
– Нет. Почему же, – сказала я.
– Честно? – улыбнулся Алексей Федорович.
Я замялась, не зная, что ответить.
– Не переживайте, Катенька. Здесь не нас надо жалеть, а близких наших. Не мы сиротеем, они. Для меня смерть избавление, и жду я ее как доброго друга. Потерплю и пойду туда, откуда пришел.
– А откуда мы пришли?
– Не знаю, Катенька. Вот подожду и узнаю. Сдается мне, мы в этом мире только паломники. Он открыл нам двери, мы открыли его красоту. Но приходит пора, и мы всегда возвращаемся.
– Хотите сказать, что мы движемся по замкнутому кругу? – спросила я.
– Я хочу сказать, что это звучит обнадеживающе. Хотя мы уже вложились – вырастили детей. Может, это и есть наш круг?
– Кто открыл красоту, а кто нет, – вдруг сказал Старосельцев.
– Да, – согласился Алексей Федорович. – Я сам понял это только сейчас. Мир надо слушать, как раковину. Может, тогда ты сумеешь услышать море. Но для этого требуется пространство и воздух. И смелость, наверное. Выбор сделать сложно. Даже самый простой. Неловко. Вдруг осмеют или осудят? Или страшно. Иногда очень страшно. Распнут. На чужой взгляд пустяк, а для тебя выпала целая жизнь. Душа человеческая так красива, а мы и свою изгадим, и чужую затопчем. Как это недальновидно… Как глупо! Если бы кто-нибудь знал!.. Эхх! Знать бы, что жизнь складывается из важных мелочей… Что пойдет по-другому… От одной важной мелочи к другой… А так прожил зря, профукал все. Жаль мне, очень жаль…
– А как найти другую жизнь? – я, даже не заметив того, подалась вперед.
– Одному не выйдет. Вот только найти человека. Своего до последней косточки. И все получится. Без этого никак… – Алексей Федорович задумался, мы ему не мешали.
Он смотрел в окно, за которым были дубы. Кряжистые, могучие, надежные. В незапамятные времена из дубов делали колеса и корпуса парусных судов. Ветер надувал паруса и уносил сколоченный из дуба трехмачтовый барк в дальнее плавание. К новым причалам. Или домой.
– Людям нужны соборы. Маленькие и большие. И в них пространство и воздух. Я же уже говорил…
– Пространство и воздух, – как эхо повторила я.
– Я прожил длинную жизнь. Добрая жена, хорошие дети, внуки. Счастливо жил. В достатке. Да вот думаю не об этом, – Алексей Федорович смотрел на нас, а будто вдаль, за окно. – Город родной вспоминаю… Лето, жара, пыль и девочка в выгоревшем, застиранном платье. Хрупкая, тоненькая. Идет по улице, на босых ногах пыль, на лице свет… Тонечкой звали. Аэродром рядом был, она все туда бегала. Мечтала долететь до края земли… Все были в нее влюблены, а Сенька ее попортил. Посмеялся… Обижали ее, кто и камнями бросал. А она идет и идет, в глазах слезы, на лице свет… Забыть не могу. Все идет и идет… – Алексей Федорович помолчал. – Защитить ее надо было, а я как все. Так и пошло…
– Что с ней сталось? – спросила я, но Алексей Федорович меня не услышал. По его памяти все шла и шла девочка, мечтавшая долететь до края земли. На босых ногах пыль, на лице свет.