Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она собралась. Ее собрали эти картинки, по большей части смутные силуэты, именно они, и только они. Она не вскочила. Она видит себя встающей. Она стоит. Она дает себе возможность посмотреть, как будет идти. Она идет. Она пошла. Как она вообще оказалась на земле? Она не помнила. Она попрощалась и с этим местом, особенным местом, и сделала это, по своему обыкновению, не явно, лишь еле заметно, тайно шевельнув рукой. Потом она подобрала валявшуюся ветку орешника – судя по всему, и в новых городах орешник постригают – и забросила ее, левой рукой, куда-то далеко-далеко, словно отправляя ее вперед себя по дороге, по которой ей предстояло идти, и обнаружила при этом, что в ее левой руке силы не меньше, чем в правой.
Наконец-то можно идти прямо, наконец-то можно идти четко на север. День склонялся к вечеру, и у нее под ногами ложились по-летнему короткие тени. К северу от Понтуаза, в Они, на единственном участке Вексенского плато, имевшем ясные очертания долины, той самой долины, по которой протекала речушка под названием Вион, в том месте, где проезжая дорога переходила в тропинку, что вела по заливным лугам вдоль Виона, к ней присоседилась собака, приблудившаяся невесть почему, черная, не большая и не маленькая, не такая и не эдакая, без особых примет, которые ей что-нибудь говорили – в собаках она не разбиралась. Собака не была бездомной, она относилась к дому в той части Они, которая находилась рядом со старым зданием церковного совета, рядом с еще более старой церковью, единственной, расположенной почти прямо на берегу реки, в долине Виона. Пес выбежал к ней из открытой калитки. Она ничего никогда не боялась, в том числе и собак. Но всякий раз, когда к ней приближалось какое-нибудь животное, не важно какого рода, в памяти всплывало то, что отец рассказывал ей, ребенку, о матери, на которую, когда она была беременной, напал дог «или доберман», – отец тоже в собаках не разбирался, – «во всяком случае, не лабрадор», и мать так испугалась, что это чуть не привело к выкидышу: и всякий раз воровка фруктов не убегала и не отступала ни на шаг, но замирала на месте, как будто против своей воли, и стояла неподвижно, даже не думая о том, чтобы, как это часто естественным образом делают другие, протянуть руку к собаке, особенно в тех случаях, когда собака приближалась к ней медленно, подчеркнуто медленно, словно крадучись.
Вот и сейчас она замерла, держа в поле зрения приближающуюся к ней собаку. Но именно потому, что никто не сказал: «Не бойтесь, она не кусается», – она почти сразу спокойно двинулась дальше. А пес как ни в чем не бывало потрусил рядом с ней, после того как обнюхал ее, спереди, обследовав коленки (а не сзади, ткнувшись носом в подколенные впадины). Он был при ней, он был ей придан. Там, где дорога и железнодорожные пути отворачивают в сторону и начинается тропинка по лугам, он наверняка развернется и побежит домой, в свой сад в Они.
Но вместо того чтобы развернуться у начала тропинки, пес даже обогнал воровку фруктов и побежал вперед, при этом его жетон, болтавшийся на ошейнике, стал брякать значительно сильнее, потому что здесь, среди тополей, ивовых деревьев и ольхи, картина звуков неожиданно стала другой, не такой, как среди домов, на проезжей дороге или на железнодорожных путях. И на каждом повороте сначала дороги, а потом тропинки собака останавливалась и ждала ее. Временами она отставала, а когда воровка фруктов оборачивалась, то обнаруживала собаку стоящей на обочине, без движения, словно прощавшуюся с ней, готовую наконец повернуть назад; но всякий раз через какое-то время за спиной вновь раздавалось приближающееся треньканье собачьих «цимбал» и пес снова обгонял ее.
Не то чтобы она хотела избавиться от этой собаки. Но она думала, что в интересах животного ему лучше все же вернуться домой. Но как это втолковать? До сих пор она не сказала ему ни единого слова. Если бы она сделала это, пес еще больше привязался бы к ней. Одного только звучания ее голоса – она не могла его изменить, она никогда не говорила никаким другим голосом, кроме того, что был дан ей от природы, и была не в состоянии кричать, – хватило бы на то, чтобы сделать их двоих, чего доброго, неразлучными.
Иногда, случалось, собака исчезала на некоторое время в кустах, чтобы там нырнуть в один из многочисленных протоков, отходящих от Виона, и отдаться течению, которое несло ее в направлении Они, дома и родного хозяйства. Но потом, невидимая и даже неслышимая: она снова являлась, стояла меньше чем в шаге от воровки фруктов и поджидала ее, словно так было заведено между ними всегда, а не только сегодня, вся мокрая, буквально обомшелая от протискивания сквозь мириады умерших, громоздящихся повсюду, поваленных деревьев, которые все, от мертвых корней до мертвых макушек, были покрыты сплошным, куда ни кинешь взгляд, ковром из ворсисто-зеленого мха (Зеленая долина? Мшисто-зеленая).
Вот так они и шли вдвоем, час за часом, вверх по течению, на север, среди ландшафта, монотонность которого то и дело перебивалась плотными, загораживающими всякий вид, тонувшими во мхе лесами, хотя каждый из них показывался лишь ненадолго, «на несколько бросков копья», и оставляли позади себя населенные пункты долины: Буасси-л’Айери, Монжеру, Аблеж… Но после Юса, когда они снова были вдвоем, укрывшись под почти непроницаемой крышей из ветвей очередного леса от палящего летнего солнца, не попадавшего сюда, воровка фруктов в одиннадцатый раз обнаружила, что собака, с большими глазами, с мертвой птицей в зубах, ждет ее, застыв на развилке, и тогда воровка фруктов сама остановилась и впервые открыла рот, чтобы обратиться к собаке, отметив про себя, что она вообще впервые за этот день – как давно это все было – подала голос (заказывание завтрака и «О!» при виде груши на верхушке дерева в Курдиманше не в счет).
* * *
Итак, она возвысила голос и сказала собаке, которая тут же вытянула шею и навострила – не только в переносном смысле – уши: «О, ты! Я где-то читала, что вы, собаки, чуете одиноких, улавливаете дух потерянных, угадываете покинутых. Слушай меня, зверюга: я не одинокая и уже тем более не потерянная или покинутая. На всем белом свете я одна трех путников стою, если не больше. Ты мне не нужна. Уматывай отсюда. Проваливай. Беги к своей мамочке, к своему папочке. Мне не нужно никакое сопровождение, понимаешь? Мне не нужны никакие привязанности, тем более собачьи! Прочь с моих глаз! Ваше время истекло! Катись отсюда!»
Она говорила не просто громким голосом – а очень громким, в гневе. Быть может, впервые в жизни она чуть ли не кричала. И собака отступила в сторону, пропуская ее, глаза ее еще больше расширились, она открыла пасть, и птица упала на землю, встала на собственные лапы, она шевелилась, прыгала: она не умерла, отнюдь, она даже не поранилась. И тем не менее птица, это была ворона, поначалу застыла на месте, как и собака, как и она.
Первой собралась уходить собака, она сделала сначала несколько шагов, не в ту сторону, вверх по реке, потом в правильную – вниз по реке, в направлении дома. Поначалу она еще оглядывалась, потом перестала. Ей предстоял долгий путь. Воровке фруктов тоже предстоял еще долгий путь до наступления вечера. Она не оглядывалась, не смотрела вслед ни собаке, ни кому бы то ни было.
Зато теперь ее некоторое время сопровождала ворона – она прыгала рядом с воровкой фруктов, делая три прыжка за раз, как умеют делать только вороны, когда перемещаются по земле, что ей напомнило детскую игру в «классики». Воровка фруктов успела уже устать. Но у нее и в мыслях не было устроить себе теперь отдых, хотя толстый шерстистый мох, покрывавший мягким ковром всю долину, так и манил растянуться на нем. Она приладила свои шаги к вороньим трехчастным прыжкам и постепенно разогнала всю усталость.