Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оба эти варианта, то один, то другой, попеременно, она прокручивала в голове в порядке тренировки, перебирая слой за слоем старые листья, вслушиваясь в них, до тех пор, пока только в ее представлении дело не приняло серьезный оборот. Все звуки сокровенной потаенности, потрескивание листьев, взмах, соприкосновение, смыкание, касание, взаимное поглаживание двух веток на ветру, которые регулярно олицетворяли для нее мир на земле, и даже, быть может, вечный мир, благодаря одному лишь бесконечно дружественному нашептыванию, резко превратились в ее представлении в угрожающие звуки. Потаенное нашептывало угрозы; потаенность называлась преддверием войны, непосредственно перед началом войны. И мирно-желтые потаенные солнечные огневые точки вокруг в недрах кустов продолжали выглядеть огневыми точками, только их желтизна не имела больше отношения к солнцу.
А потом дело приняло серьезный оборот не только в ее представлении? Ведь не мог же оглушительный треск в самой глубине непроходимых кустов, в самой гуще, производиться одними только ветками, даже самыми толстыми, или идти от рухнувшего на ветру ствола целого дерева? Треск перешел в грохот, неистовое громыхание, остававшееся, впрочем, в пределах данного места. Это был человек, гигантского роста, или даже множество таких, вот-вот поднимется воинственный рев, как из одной глотки. Или нет: там, в глубине кустарника, дыбился дикий зверь, тяжелый, огромный.
Она выскочила из воронки? Нет, она медленно-медленно поднялась. Она, правда, сделала шаг назад, потом еще один, чтобы выбраться наверх. Но она не отступит. Если она побежит и тем самым спасется, она, наоборот, пропадет, и все пропадет вместе с ней. Она достала складной нож, который у нее, естественно, оказался при себе, и открыла лезвие. Чудище – а это могло быть только чудище – действительно ринулось в атаку, «как в книгах», подумала она, прямо по курсу, сквозь зону кустов, на открытую лесную площадку, где она уже поджидала его.
Существо, вылетевшее к ней стрелой, оказалось петухом, крошечным, карликовым. Это он голосил при наступлении дня. Вот только, в отличие от металлических петухов на шпилях французских церквей, мирным этот петух не был. У нее едва хватило времени разглядеть в нем, распушившем в боевом танце свой хвост, бойцовского петуха, каких она знала по документальным фильмам, как он уже подлетел к ее ногам и нацелился заклевать ее. Но у него ничего не вышло, она отклонилась в сторону, потом еще, и уворачивалась от его клюва так до тех пор, пока все происходящее, по крайней мере в ее глазах, не превратилось в игру. Петух же, наоборот, на полном серьезе продолжал свои атаки, и она позволила себе хотя бы перед ним отступить, неспешно, сначала на шаг, потом еще на один, при этом мелкий забияка, как только она останавливалась, тут же с новыми силами набрасывался на нее, на последнем этапе – она уже почти выбралась из церковного леска – в сопровождении наконец-то выкарабкавшейся из кустов и державшейся на некотором расстоянии тихонько квохчущей курицы, его подзащитной, которая, в отличие от своего петуха, нисколько не пыжилась, хотя и была заметно крупнее него.
И снова пришел момент, когда «настало время…»; «теперь настало время, чтобы…». Настало время, чтобы попрощаться с Курдиманшем; оставить позади Новый город, обнимавший собою деревню, и отправиться за город, на просторы, в глубинку.
Независимо от того, шла ли дорога налево или направо, на восток или на запад: все дороги на выход из деревни вели вниз. Она спустилась вниз – это действительно был настоящий спуск – по дороге на север. На прощание, на выходе из деревни, она остановилась под одиночным деревом, в котором она уже издалека, по темным блестящим свернувшимся листьям и потрескавшемуся стволу распознала грушу. На расстоянии плодов на нем не было видно; оказавшись под ним, она посмотрела наверх и тоже сначала ничего не обнаружила, но потом все же одна груша нашлась, высоко-высоко, она болталась на фоне синего неба, фигуристая, сверху тонкая, снизу пухлая, слегка покачиваясь под летним ветром, как может болтаться и покачиваться только груша. Воровке фруктов страстно захотелось тут же взобраться по веткам до самой макушки (на большую высоту, потому что это дерево было для грушевых деревьев необычно высоким) и взять себе то, что висело там внутри кроны в обрамлении синевы небесных сфер, да, она даже сглотнула слюну от охватившего ее ностальгического возбуждения; человек алчущий никогда бы так не глотал слюну; у него до глотания слюны даже дело не дошло бы.
Она оставила все как есть, ведь она запретила себе воровать фрукты в предстоящие дни. Но и без запрета она бы ничего не стала трогать. Оставлять нетронутым было тоже приятно и могло доставлять удовольствие, и кроме того: быть источником радости; подкреплением в предпринятом начинании.
Свойственное ей прирожденное или врожденное высокомыслие охватило ее, и она попрощалась с Курдиманшем на свой лад – считая шаги, пусть и недолго, досчитав до «тринадцати», а потом, нечетное число! до «двадцати трех», и к тому же двигаясь задом наперед, не отрывая взгляда, как и в первый раз, от щита с названием места.
На заросшей полоске земли перед Новым городом паслись овцы, оказавшиеся при ближайшем рассмотрении известняковыми глыбами, которые выглядывали из недр песчаного рыхлого царства земли. Из немногочисленных машин, ехавших в гору или под гору, этим уже не ранним утром, не слышно было никакой музыки, только похожие или вообще одинаковые голоса радиодикторов, сообщавших новости, в каждой машине более или менее одни и те же, в данный момент все дикторы говорили крайне серьезно и звучно, а затем перешли к другой тональности, более радостной, сигнализируя, что сейчас будет менее серьезная часть. Она не вслушивалась. Пока хотелось обойтись без новостей, причем как можно дольше.
На половине спуска, по дороге в Новый город, – знать бы, где именно, – к ней снова, как накануне вечером, стали обращаться разные заблудившиеся люди, среди них и два совсем юных курьера на скутерах – один доставщик пиццы, другой – суши, – с вопросом о том или ином адресе, и она почти во всех случаях могла хотя бы указать направление. Один из курьеров, посигналив ей гудком, напоминавшим гудение океанского лайнера, остановился потом возле нее и принялся расспрашивать дальше, не задавая при этом никаких личных вопросов, но сосредоточившись исключительно на погоде, причем на полном серьезе: «Будет сегодня вечером в конце концов гроза? Будут сегодня гром и молнии, а не просто хилые зарницы, как вчера ночью?» А потом, все еще не двигаясь с места, сидя на своем мопеде: «Опять кровавая баня, опять мясорубка. Неужели на земле никогда больше не будет мира? Мой приемный отец часто рассказывал о восьмидесятых: он пел мне песни Джонни Кэша, Джонни Холлидея, Жан-Жака Гольдмана, Мишеля Берже: “Никогда больше не будет такого человека, как Джонни Гитара…” И вот я спрашиваю вас теперь: будет когда-нибудь мир на земле? Ответьте. Когда? Когда? Какое будущее? Как дальше?»
Она не ответила, и молодой человек наклонился к ней, близко-близко, вперив в нее свой взгляд. Никогда она не видела такого настойчивого и одновременно открытого взгляда, разве что только однажды, у одного умирающего, но там открытость была другая. Открытость этого взгляда напоминала еще и открытую рану, при этом молодой человек смотрел на нее, глаза в глаза, как на исконно близкое, родное ему существо, уж не знаю почему. А потом еще один, последний вопрос: «Есть хотите?» Теперь она дала ответ – протянула руки. Конец кадра. Следующая сцена.