Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Совсем ты, девка, запаршивела, — неодобрительно сказала она глядя, как Аленка раздевается. — Данилыч велел лопотье твое в огонь кинуть. Ну, берегись — парить тебя буду на совесть!
— А чрево?.. — только и успела пискнуть Аленка.
— Не пострадает чрево! Попарю — потом редечным соком всю тебя разотру, чтобы сопли не привязались. На гребень! Вычесывайся!
Досталось же Аленке! Всё жарчее делалось в мыленке, всё яростнее обрабатывала ее Парашка, в конце концов и вехотки бросила, а пареным чистотелом принялась ее тереть — так надежнее. Для Аленки, полгода бани не видавшей, было это не то мученьем, блаженством приправленным, не то наоборот, — в духоте мысли плывут и думается как-то не так…
Изведя немало ушатов горячей воды, вывела Парашка одуревшую и измученную Аленку в предмылье, ловко распахнула простыню жестковатого тверского полотна для обтиранья, закутала Аленку с головы до ног и принялась мять.
Опамятовалась малость Аленка — и тут Парашка, велев задрать руки, рубаху на нее накинула. Длинновата рубаха оказалась, но подпоясавшись — в самый раз. Сразу же и телогрею надела Аленка — широкую, видать, с самой Парашки, два раза хватило бы завернуться. Мокрые волосы укрутила в полотенце и выложила вокруг головы жгут.
— Пойдем, заждалась, чай, Афимьюшка, — сказала, умаявшись, Парашка. — Послушать тебя желает. Мы тут живем — никого, почитай, не видим, чрево бережем, так иной раз соскучишься — хоть бы леший с лешачихой из бора заглянули, и им были бы рады, прости господи… На Москве-то бабе житье привольное, веселое! И на торг, и в церковь, и в гости зовут, иную неделю дома и не посидишь толком.
При выходе из мыльни увидели они Петра Данилыча. Был он уже не в добротном зипуне, а в рубахе распояской и в портах, а на руках нес старца в рубахе же, и был тот старец смолоду, видать, великаном. Но согнули годы спину, хотя ничего не могли поделать с широченными плечищами. Старец обнимал сына за плечи и смотрел перед собой, как бы пронизывая взором полумрак узких переходцев.
Посмотрел он на Аленку — и страшно ей сделалось.
Суровы были темные глаза под седатыми сросшимися бровями невиданной густоты и лохматости. По этой части Петр Данилыч в батьку своего пошел. Длинные сивые волосы тяжелыми прядями на плечи ложились, смешиваясь с такой же бородой — едва ль не во всю ширину груди. Грозен был бессильный и обезножевший старец — так глянул, сердце зашлось…
— Она? — спросил он сына, не сводя с Алены глаз.
— Она, батя.
— Пусть наутро ко мне придет. Лечить буду.
* * *
Дед Данила Карпыч оказался лекарем неуемным. Аленке бы с Афимьюшкой посидеть, о бабьем заветном потолковать, а вредный дед кличет — ступай к нему заваренный корешок пить, или мазь какую-то вонючую растирать, или из отрубей припарку для чего-то готовить. Так и держал Аленку дед в своем чулане, где не было видно стен под сушеными травами, сколь только мог, так что языкастая Парашка уже и причину тому нашла — не иначе, к лету посватается…
Или же посылал Аленку в мастерские, где резали да точили промышленнику Кардашову деревянную посуду. То ему ложку подавай не кленовую, а коренную, то травку сухую толочь — липовую чашу. Аленка уж старалась в мастерских побыть подолее — лишь бы не в дедовом душном чуланчике. Напоминала ей мастерская царицыну Светлицу — так же ладно сидят рядком мастера, делом занимаются, кто-то песню ведет…
И вышла у нее там свара да брань с молодым резчиком Ваней над недоделанной пряничной доской.
Доски для печатных пряников резали знатные — как прижмешь такой тесто, так и поделит она пласт на шесть, а то и на восемь пряников, и каждый — своего рисунка, который с лошадкой, который с цветком. Ладно бы лошадки — втемяшилось тому Ваньке цветы с листвием резать такие, какие Аленка вышивать собралась еще в Моисеевской обители, по образцу с персидского атласа. Она пальчиком по рисунку провела — так, мол, завиток режь, он обиделся — бабы ему еще не указывали! Алене мало печали с набухшим чревом — еще и задиристый Ванька поперек слово молвит, да не одно! А сам-то — давно ли без порток бегал? Так сцепились — пришлось за Петром Данилычем посылать, чтобы разнял.
Дивные ковши да чаши резали мастера. Когда затяжелела Афимьюшка — не Ваньку-баламута, разумеется, а дядю Сидора, молчуна и затейника, усадил Петр Данилыч обетные работы исполнять во все окрестные храмы, до коих он доехал да перед образами об Афимьюшке помолился. И то, что привез сын его, Степан Петрович, в храм к разбойничьему батьке Пахомию, было большим да ладным корневым скобкарем, таким, что за две ручки поднимают. Покрыли его несложным, да мелким и тщательно резанным узором.
Точили на лучковых станочках и высокие ставцы с крышками, и братины, да не хуже, чем в Троице-Сергиевой обители, а уж там мастера сидели ведомые. Возил Степан Петрович товар на ярмарку в Великий Устюг, за зиму по тысяче ложек, по полтысячи ковшей всяких, да столько же блюд, да сотни две стаканов набиралось, и это кроме тех, что постоянно доставляли в Москву, где Кардашовы держали в самом Кремле лавочку да другую в Судовом ряду.
— Да мои доски вся Москва знает! — возмущался Ванька. — Я что рыбку, что паву, что мужика, что бабу режу!
— Вот рыбок и режь! — возражала, раскрасневшись, Аленка. — Посередке поля ее распластай и режь себе чешуйки! А листвие завитком пускать надо, чтобы под цветок уходило! Чтобы куст получился ровнехонький, как бы сам себя в обрамленье держит! Или, коли хошь, зеркало приставь — оно тебе и покажет, как узор вести!
Петр Данилыч, призванный угомонить спорщиков, пришел тихонько, постоял у косяка, слушая свару, потом вдруг решительно вышел, встал посередке.
— Мужики, баба дело говорит.
Притихли мастера.
— Пойдем, Алена Дмитриевна. Побеседуем. А потом покажешь, как ты зеркалом узор наводишь.
— Да я и припорохом могу, ежели лоскут заморской золотной ткани найдется, — отвечала Аленка. — Бывает такая немецкая ткань, что на ней цветы из чаш выходят. Но там узор меленький, вышить его можно, а как резать — не ведаю.
— Петр Данилыч, да пусть наведет свой узор! Уж коли я не вырежу — стало, его и вышить невозможно! — встрял Ванька.
— А то еще персидская золотная ткань, — продолжала Аленка. — Там цветики крупные, лепестки раздельно торчат, резать было бы ловко. Я бы и птаху оттуда перевела, что сидящую, что летящую. На персидской ткани рисунок простой, четкий, внятный… А то еще персидские тафты светлые, и там тоже листвие выбрать можно. А то еще турецкие атласы — там тоже цветики меленькие на веточках длинненьких, а чаще не разобрать, то ли цветик, то ли мерещится…
— А ты, гляжу, вышивальщица? — сообразил Петр Данилыч.
— Тридцатница! — брякнул вдруг молчун дядя Сидор.
Мастера громко расхохотались.
Аленка вздохнула — еще немного, и быть бы ей впрямь тридцатницей…
— Пойдем, — велел Петр Данилыч. — А вы работайте, работайте! Почесали языки — и будет.