Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ах, вот и мой тесть!
Оттого ли Айзен так сиял, что был рад встрече, или просто оттого, что впервые в жизни оказался в Нью-Йорке? Он был весел, но скован: новая американская одежда жала ему под мышками и между ног. Видимо, Уоллес уже отвел его в какой-нибудь отвратительный модный мужской отдел в дорогом универмаге типа «Барниз». Или в один из магазинов унисекс. Сейчас этот сумасшедший был в рубашке цвета фуксии с широким, как бычий язык, галстуком цвета хурмы. Угрюмо звучал нескончаемый смех, угрюмо блестели отличные зубы, которых Айзен не испортил ни пока сидел в осажденном Сталинграде, ни пока полз, голодный, через Карпаты и Альпы. Такие бы челюсти да в более здоровую голову!
– Как я рад вас видеть! – сказал Айзен Заммлеру по-русски.
Тот ответил по-польски:
– Как поживаешь, Айзен?
– Вы не навестили меня, когда приезжали в мою страну, поэтому я решил навестить вас сам и приехал в вашу. – Этот упрек, традиционное еврейское начало разговора, можно было по крайней мере воспринять как остаточный признак нормальности, в отличие от следующей фразы: – Я приехал в Америку, чтобы начать новую карьеру.
Слово «карьера» Айзен сказал по-русски. Очевидно, он работал над сменой имиджа, менял концепцию собственного «я». Узкие серые джинсы (залежалый товар в стиле «Лиги плюща»[81]), фуксия, хурма и помидор (костюм дополняли высокие красные ботинки «Челси»), нестриженые кудри, брутально скрывающие шею (казалось, голова росла прямо из плеч) – это уже не жертва Гитлера и Сталина, не тот доходяга, которого выбросили на израильский песок с багажом, состоящим из вшей, лихорадки и умопомешательства, не тот, кого взяли из лагеря для интернированных на Кипре и обучили языку и ремеслу. Процессу выздоровления не прикажешь, где затормозить. Сейчас Айзен превращался в художника. Перестав быть ничтожным расходным материалом (по его словам, до побега с оккупированной нацистами территории в русскую зону он видел, как людей, на которых жалко тратить пули, убивали ударом лопатой по голове), Айзен поднимался все выше и выше. Божественная сила искусства вела его к господству над миром. Он жаждал вдохновенно говорить с человечеством на универсальном языке творчески заряженных пигментов. Перелетать с вершины на вершину под крики: «Ура, Айзен!» Его краски были серее шифера, чернее угля и краснее болезни, те образы жизни, которые он создавал, были мертвее мертвого, однако все это не мешало воображению художника превратить автобус, везущий его из аэропорта, в лимузин. Скоростные автострады приветствовали Айзена как прославленного астронавта, и он встречал свою «карьеру», обнажая влажные смеющиеся зубы в самом отчаянном экстазе. (Это слово тоже следовало бы произнести по-русски: раз уж «карьера» русская, то и «экстаз» должен быть ей под стать.)
Уоллес и Айзен уже занялись совместным бизнесом. Айзен разрабатывал образцы этикеток для деревьев и кустарников. Заммлеру даже показали несколько карточек: «quercus» и «ulmus»[82] было выведено неопрятными жирными готическими буквами, остальное – курсивом, поаккуратнее. Этим исчерпывались школярские умения Айзена. Не успев до начала войны окончить гимназию, бедняга так и не получил высшего образования. Заммлер постарался сказать что-то уместное и безобидное, хотя на самом деле испытывал отвращение ко всему, что оставляла на бумаге рука его бывшего зятя.
– Мы это еще доработаем, – пояснил Уоллес, – но идея схвачена поразительно верно. Для новичка.
– Так ты действительно решил заняться этим делом?
Уоллес ответил твердо, даже слегка осклабившись (отчего на щеке образовалась ямочка). Дал понять, что считает сомнение неуместным.
– Действительнее некуда, дядя. Завтра я еду в Вестчестер, чтобы опробовать несколько самолетов. Поэтому сейчас мне пора домой, заночую в семейном гнезде.
– Твои летные права еще не просрочены?
– Конечно, нет.
– Что ж, наверное, это приятно воодушевляет – новое дело, которым ты занимаешься вместе с друзьями и родственниками. А что у тебя там, Айзен?
За веревку, намотанную вокруг запястья, Айзен держал зеленую матерчатую сумку.
– Здесь? Это другое направление моей работы, – ответил он и тяжело брякнул мешок на стеклянную крышку стола.
Заммлер заглянул внутрь и спросил:
– Ты сделал пресс-папье?
– Вообще-то нет. Можно использовать их и так, но на самом деле это медальоны.
Этого сумасшедшего невозможно было обидеть – настолько он восторгался своими достижениями. Закрыв глаза так, будто вдыхал какой-то драгоценный аромат, Айзен опять показал свои бесподобные зубы и обеими руками заправил кудри за уши.
– Я придумал новый способ отливки металла, – сказал он и принялся сыпать русскими техническими терминами.
– Не трать порох понапрасну, Айзен. Я все равно тебя не понимаю.
Плохо обработанные металлические изделия напоминали бронзу с бледно-желтым налетом и примесью сульфидов. Из этого подобия «золота дураков» Айзен произвел обычные шестиконечные звезды, семисвечники, свитки, бараньи рога, а также пламенеющие надписи на иврите: «нахаму» («утешься») и «хазак» («будь сильным», как сказал Господь Иисусу Навину). Заммлер не без некоторого интереса рассмотрел эти грубые тяжеловесные железки. Айзен выкладывал их из мешка одну за другой, делая паузы, чтобы разглядеть на лице зрителя подобающее восхищение. Место этому металлолому было на дне Мертвого моря.
– А это что такое, Айзен? Танк? «Шерман»?
– Это метафора танка. В моем творчестве нет ничего буквального.
– Сейчас никто уже не бредит просто так, – пробормотал мистер Заммлер по-польски.
Ремарка осталась незамеченной.
– Я бы отшлифовал их все получше, – сказал Уоллес. – А что значит это слово?
Заммлер объяснил:
– «Хазак, хазак», то есть «будь тверд» – так Бог сказал Иисусу Навину перед взятием Иерихона.
– Хазак вэ эмац, – уточнил Айзен.
– Странно, что Бог разговаривает на таком смешном языке, – сказал Уоллес.
– Я принес эти медальоны показать кузену Элье.
– Вот это ни к чему, – возразил Заммлер. – Он болен. Эти железки для него слишком тяжелые.
– Я сам буду показывать их ему, по одной. Хочу, чтобы он увидел, чего я достиг. Двадцать пять лет назад я приехал на Святую землю совершенно разбитым. Но не умер. Не согласился закрыть глаза, прежде чем сделаю что-нибудь достойное человека. Что-нибудь важное, прекрасное.
Заммлер не отважился ответить. В конце концов, тронуть его сердце оказалось не так уж и трудно. К тому же он придерживался старомодных представлений об учтивости. Почти так же, как женщины былых времен – представлений о целомудрии. Привыкший благодарить Шулу за подарки, выкопанные из мусорного бака, он и сейчас пробормотал положенные вежливые слова, сопроводив их положенными жестами, но потом все-таки сказал еще раз, что не следует утомлять больного – Элье теперь не до медальонов.
– Не могу с вами согласиться, – возразил Айзен, укладывая бряцающие железки обратно в мешок. – Разве искусство может кому-то причинить вред?
– Да, это он, – ответил Уоллес кому-то, кто стоял у Заммлера за спиной.
Тот обернулся и увидел сиделку Эльи.
– Кого спрашивают?
– Вас, дядя.
– Элья хочет меня видеть?
– Нет,