Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Прости меня, Элли, — писала она своими обычными вырезанными буквами. — Не сердись, будь терпелива. Прости».
— Извини, — сказал он. — Я знаю, что поздно.
Я только что закончила статью для журнала, легла в постель и посмотрела на будильник — три часа, — и тут раздался звонок. Наверное, надо было включить автоответчик, но я никогда не могла этого сделать, потому что знала, в это время всегда звонит он. Я потянулась за трубкой.
— Джо?
— Угадай, что я тебе скажу, — спросил он.
— Что?
И тут случилось что-то совсем необычное: он засмеялся. В трубке слабо слышались голоса людей и звон бокалов.
— Ты где? — спросила я.
— Не дома.
— Ну, отлично.
— Угадай, кто здесь со мной.
— Понятия не имею.
— Угадай, — повторил он.
— Не знаю! — начала злиться я. — Гвинет Пэлтроу?
(Он действительно познакомился с ней пару недель назад на какой-то премьере и даже заставил меня поговорить с ней по телефону, изображая фанатку.)
— Нет. Это не Гвинни.
— Кто тогда?
И тут он сказал мне.
А потом я услышала в трубке голос: его, а может и не его; голос не мальчика, а мужчины; голос, отделенный от меня восемнадцатью годами молчания. Но когда он сказал: «Привет, малышка Элл» — слова, которые он говорил мне всегда, — у меня сладко защекотало кожу, словно я куда-то падала через слой мягких перьев.
Две недели спустя меня разбудили автомобильные гудки, утренний нью-йоркский гомон с Грин-стрит и яркое солнце, щедро залившее комнату. Я перевернулась на спину и открыла глаза. У кровати, глядя на меня, на одной ноге стоял брат с чашкой кофе в руке.
— Давно стоишь? — спросила я.
— Двадцать минут. То на одной ноге, — он показал мне, — то на другой. Как австралийский абориген.
— Чокнутый, — сказала я и опять перевернулась, чувствуя одновременно усталость, радость и сильное похмелье.
Я прилетела накануне, поздно вечером. Джо, как всегда, встречал меня в аэропорту и держал в руке большую табличку «ШЕРОН СТОУН». Ему нравилось слушать шепот проходящих мимо пассажиров, ловить завистливые взгляды, а потом наслаждаться разочарованием зевак, когда к нему приближаюсь я, растрепанная, небрежно одетая и ничуть не похожая на Шерон Стоун. Он называл это «дразнить массы» и получал от процесса большое удовольствие.
Когда такси переехало Бруклинский мост (брат всегда просил водителя ехать этой дорогой), я открыла окно, впуская внутрь запах города, его шум, и почувствовала, как замирает сердце при виде всех этих огней, приветствующих, заманивающих меня, как заманили они миллионы других, явившихся сюда за другой жизнью. И мой брат был одним из них; его позвало сюда не золото, а соблазн анонимности, возможность забыть все приставшие за долгие годы ярлыки; возможность освободиться от прошлого и стать собой.
Мы ехали через прославленный деловой район, а у меня сжимаюсь сердце; я думала о брате, о Дженни, о прошлом, о Чарли, о мире моего брата, в котором всегда были «они» и «мы», и я всегда знала, что принадлежу к «мы». Брат указал на башни-близнецы Всемирного торгового центра и спросил:
— Ты ведь никогда не была наверху?
— Нет.
— Смотришь оттуда вниз, и кажется, что ты отрезан от всего. Совсем другой мир. Я на прошлой неделе ходил туда завтракать. Стоял у окна, прислонился к стеклу и думал о жизни внизу. Потрясающее чувство, Элли. Охренительное. Все представляется таким далеким и ничтожным.
Машина вдруг резко затормозила и остановилась. Препятствие посреди дороги. «Да, твою мать, да! Ты убить меня хочешь, придурок?! Пошел ты, твою мать!» Таксист медленно сдал задом. Брат потянулся к решетке и предложил:
— Поехали лучше в «Алгонкин»[23], сэр.
— Как скажешь, приятель, — кивнул водитель и, пренебрегая правилами, рискованно развернулся.
Он включил радио. Лайза Минелли. Песня о возможностях и удаче, даже о победе, песня о любви, которая не предает.
С самого моего приезда его имя, пока не названное постоянно маячило между нами и придавало странный оттенок всем нашим разговорам. Оно как будто заслуживаю отдельной главы, посвященной только ему, и ждало, когда мы перевернем страницу. И вот когда мы сидели в тихом баре, напитки уже были заказаны, а наше внимание безраздельно отдано друг другу, брат дожевал горстку орешков и заговорил:
— Знаешь, ты ведь увидишь его уже завтра.
— Завтра?
— Да, он пойдет с нами. Послушать, как я пою. Ты не возражаешь?
— Почему я должна возражать?
— Ну, может, это слишком быстро. Ты ведь только приехала.
— Со мной все в порядке.
— Он просто сам захотел. Хочет повидаться с тобой.
— Понимаю.
— Точно? Просто он сам захотел.
— Да я тоже хочу его видеть.
Я уже собиралась спросить, стали ли они снова любовниками, но тут нам принесли мартини, и они выглядели так соблазнительно, а времени впереди было еще много, и торопиться не стоило, поэтому я просто сделана первый глоток, вздохнула и сказала:
— Идеально, — потому что так оно и было.
— Идеально, — согласился брат и вдруг наклонился ко мне и обнял.
Он стал похож на Рыжика. Все его поступки приходилось расшифровывать, потому что он редко объяснял их словами; он жил в тихом и молчаливом мире, в мире обособленном и лишенном цельности; в мире, похожем на пазл, который требовалось собрать, — вот потому-то он и звонил мне по ночам, когда ему не хватало нужного кусочка.
— Я так рад, что ты приехала, — сказал он.
Я откинулась на спинку и внимательно посмотрела на него. Его лицо изменилось: оно стало мягче, ушли напряжение и усталость, прятавшаяся в глазах. Он казался счастливым.
— Правда? — спросила я и просияла.
Немолодая пара, сидевшая под пальмой, оглянулась на нас с улыбкой.
— Ну так вот, — сказал он.
— Ну так что?
— Можно, я еще раз расскажу все с начала?
— Давай, — кивнула я.
Он одним глотком допил свой мартини и начал сначала.
Это был благотворительный вечер «Стоунволла»[24]. Брат обычно поддерживал эти мероприятия. На этот раз оно проводилось в одном из больших аристократических особняков на окраине Гринвич-Виллидж. Вечера были довольно камерными, и посещали их, как правило, одни и те же люди, но деньги на них всегда собирались хорошие, главным образом благодаря высоким ценам на билеты, «молчаливым» аукционам и другим аукционам совсем уж интимного свойства, о которых знали только избранные.