Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я установил стол посреди пустой комнаты, сел и попытался сосредоточиться. Тараканы шуршали в книгах, сложенных на антресолях. Скоро у меня возникло ощущение, что один таракан заполз мне в голову. Я ловил его, но не поймал. Потом я подумал про котейку. Вернее, он навел меня на печальную мысль о том, что многие наши попытки взывать к Господу напоминают действия котейки с телефоном. Собираем персты щепотью, бьем челом, пытаемся что-то промяукать… А когда Спаситель, наконец, является, то, не ведая о нашем отчаянии и любви, он просто зашвыривает нас в ванную, чтоб мы своими мольбами и надеждами не мешали ему вершить более насущные дела. На кухне не оказалось ни чайника, ни кастрюли. Я попил воды из крана и вышел из квартиры. Жить в ней, как выявил эксперимент, не стоило. Здесь тараканы никогда не выползут из моей головы. Никогда не выветрится из легких кислый запах их многотысячных испражнений. Но, как Спаситель, я напоследок должен был позаботиться о котейке. Я взял в магазине фарш, молоко и пакет «вискас». Вернувшись в квартиру, первым делом отключил телефон, а затем, выставив купленные яства на блюдечках в туалете, выпустил котейку из ванной. Он снова бросился было ко мне, но, не допрыгнув, уловил запах фарша и, в воздухе изменив траекторию прыжка, оказался перед моими дарами. Пока он ел, я осторожно закрыл дверь, по мобильнику позвонил хозяйке и договорился, что завезу ей ключи. При встрече сказал, что оставил в квартире изголодавшегося кота, которого надо спасти. Одинокие немолодые женщины обычно сердобольны к животным. Реакция хозяйки была столь бурной, что я понял – котейко будет спасен. Я бы и сам забрал его, но в тот момент у меня не было дома, где я мог бы его приютить.
Теперь дом у меня был. Квартира. К слову сказать, точная копия той, в которой я оставил котейку. «Двушка» в двенадцатиэтажном панельном доме образца 1965 года. И если бы не некоторые частности, сопутствующие артистической жизни фотографа, то квартира моего друга ничем не отличалась бы от миллионов других, откуда все мы, обитатели этого города, вышли, как из инкубатора, десять миллионов из десяти, не считая нескольких сотен тысяч, которым повезло меньше нашего, и ничтожного числа тех, кому повезло больше. О, эти квартиры! Ячейки хрущоб и прочих домов неулучшенной планировки, эти стенные шкафы бытия, где все мы как-то выросли и стали теми, кем стали – автомеханиками, поэтами, бандитами, бизнесменами, идеалистами и прагматиками, патриотами и эмигрантами, сменившими эти квартиры на съемное жилье в Америке или в Австралии или, в лучшем случае на коттеджи, стоимость которых им там придется выплачивать до пенсии… В общем, строились эти квартиры для людей единой социалистической судьбы, но в результате внеплановых исторических катаклизмов разбежались из них разные дорожки: и прямые, и кривые, и совсем гиблые – но что тут поделаешь? Хозяин «Челси» Рома Абрамович вырос в соседнем со мной подъезде, в доме № 27, по улице 2-я Ново-Останкинская, но жизнь, как говорится, поставила каждого на свою книжную полку. Хотя, с другой стороны, так ли велика разница? Он пьет чай, и я пью чай. При этом достаю со своей книжной полки томик лучшего поэта XX века – Сен-Жона Перса – и читаю стихи:
«Тому, кто не пил, восхваляя жажду, воды песков из шлема, не склонен верить я, как торговцу душой»…
Воистину, о благородный Перс! Скоро люди в больших городах забудут, что такое жажда пустынь, и тогда перестанут пускать друзей под свой кров. Это время грядет, оно близко, но пока что кров не призрак, и мы с моим другом фотографом Андреем Перье все еще способны славить жажду, сжигавшую нас изнутри средь раскаленных камней Усть-Юрта или в красных барханах Монгольской Гоби.
Портреты на стенах – их десятка два, в основном незнакомых мне людей. Честно говоря, я недолюбливаю портреты. Дело в том, что они смотрят. Когда тебя с момента пробуждения сверлят взглядами два десятка человек, это ощущеньице так себе. Добро еще, если сфотографирован какой-нибудь самовлюбленный человек, актер например, который красуется перед камерой и смотрит как бы внутрь себя. Но вот Ванька Охлобыстин – то ли поп, то ли драматург, с рюмкой водки в руке – он пытается заглянуть в твою душу. И как драматург, и тем более как поп он хочет, разумеется, знать, какими судьбами прибило тебя к берегу сему. И я говорю ему: «Не смотри на меня, Ванька, нечего тебе знать об обстоятельствах моей жизни, о рифах, на которые я посадил свой корабль, и об усилиях, принимаемых мною к его спасению. Бог с тобой, Ванька, живи по-своему, а я поживу по-своему. Выпей водки и глазенки свои не таращь».
Он слушается и отводит взгляд. И я, успокоившись наконец, думаю, что никогда еще у меня не было убежища уютнее. Первая моя квартира была настоящим однокомнатным гробом с музыкой: непрерывно скрипящей под полом дверью булочной. Тем не менее она казалась мне раем. В пустой комнате стояли кровать и шкаф. Кровать. Она-то и была центром, вокруг которого все вращалось: ремонт, предсвадебные хлопоты, предвкушение счастья и каких-то неземных восторгов сладострастья под этот неумолчный дверной скрип. В предвкушении я соскабливал старую пожелтевшую побелку и красил стены новой краской. Мне было девятнадцать лет, я чувствовал себя хозяином своей судьбы. Как только ремонт был закончен, бабуля, прописанная в квартире, умерла, так и не успев переписать ее на внучку. Свежевыкрашенный корабль любви был экспроприирован муниципалитетом, а мне выпала почетная миссия вынести из квартиры все, что в ней еще оставалось. Но там ничего не было, кроме коробки с нитками, ветхого белья и протеза ноги, принадлежавшего бабушке. Когда я нес его на помойку, это заметил какой-то старичок. Он заспешил в мою сторону и, запыхавшись, смущаясь, проговорил:
– Молодой человек… Я видел, как вы выбросили вещи… вещь… Зинаиды Ивановны… Не случилось ли что-нибудь с ней?
– Она умерла, – по-мальчишески глупо я полагал, что крушение моих любовных надежд дает мне право быть жестоким.
Что тогда заставило меня обернуться? Старик стоял возле мусорного бака и беззвучно плакал. Я почти не понял его. В моей жизни еще не настало время утрат. Но эти слезы на его лице почему-то запомнил…
– Сволочь! Сволочь! Я же сказала тебе – закрой дверь, я, б…дь, сказала тебе… – крик, похожий на вой, вдруг обрушивается на меня сверху. Да-с, этого я, честно говоря, не предвидел. Женщина. Орет на детей. И не просто женщина, а одинокая мать. Мужика в доме нет, потому что крик без тормозов, дурной, припадочный. Это крик женщины, которая однажды смертельно устала и не оправится уже никогда. Дети выжмут ее до конца. Она отдаст им все, что может: всю свою любовь, все свое отчаяние, весь свой ужас перед этой жизнью и перед этой квартирой, в которую ее жизнь оказалась заключена. И все мы заключены. Когда-то, покидая материнский дом, я был уверен, что не вернусь в него никогда. Что у меня будет собственная квартира с пентхаусом или на худой конец дом с изолированной мужской половиной, где я займусь алхимией и изучением старинных географических сочинений. И вот – всего-то лишь мгновение вечности, судьба, выстроенная анархически, без хорошего финансового директора в голове, дефолт, семь лет, потраченных на экспедиции, а не на то, чем следовало бы заниматься серьезному человеку, – и я опять курю на балконе маминой квартиры, с которого в детстве любил запускать бумажные самолетики. Приехал из своей норы навестить семью – которая трещит по швам. От этого мне страшно: будто с неизбежностью надвигается то, что случилось когда-то между отцом и матерью. Раз-вод. Одиночество. Тогда моя жена будет орать на детей, а я… что? Ну, опять буду таскаться по чужим квартирам, стану попивать, наверно, или искать близости с другой женщиной, с которой у меня не было, нет, а может, никогда и не будет ничего общего. Пока что трудно даже вообразить себе это. Делаю глубокую затяжку. «Толя-я! Толя-я!» – орут внизу. Сквозь мокрое железо голых ветвей видна автостоянка. Толя – это сторож. Пускает всех желающих припарковаться за пятнадцать рублей в ночь. Но иногда машины запирают друг друга, и их приходится катать. Вот, видимо, как раз такой случай. Надо катить. А Толя пьян. Помню, раньше на этом месте был барак, пока его не снесли. Окраина города. Яблони росли. До мелочей помню этот пейзаж.