Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неохотно отрываю попу от нагретого камня и тащусь в дом, еле передвигая ноги и бормоча:
– Спасибо, Жани, дай вам бог здоровья. Но я все сделаю сама. У вас ребенок дома один, да и собираться в дорогу надо.
Я изо всех сил стараюсь выпроводить Жани. Ее общество мне сейчас невыносимо! Почему? Да потому, что меня терзает вопрос: а откуда ей известно, что я пробыла в погребе именно три часа?
Я этого не говорила. Как она могла узнать, когда именно меня заперли?
Вообще-то очень просто – в том случае, если запер меня все же не ошалелый от летнего безделья мальчонка по имени Доминик, а сама Жани…
9 октября 1806 года, замок Сан-Фаржо в Бургундии, Франция. Дневник Шарлотты Лепелетье де Фор де Сан-Фаржо. Писано рукою ее племянницы Луизы-Сюзанны Лепелетье
В прошлый раз я не успела закончить свои записи. Как я и ожидала, Максимилиан явился ко мне за советом. Я уже рассказала ему о том, что мне пришло в голову. Странное совпадение, однако именно этот же совет дал мне мэтр Ле-Труа в том письме, которое передал с Максимилианом. Впрочем, я уже не раз убеждалась, что мы с этим человеком, которого я знаю только по переписке, поистине родственные души! До сих пор не перестаю благодарить того неведомого пристава, который посоветовал нам обратиться к мэтру Ле-Труа!
А впрочем, все по порядку. Вернусь к событиям того далекого, страшного вечера.
Излишне говорить, что мы с трудом очнулись после этого кошмара. Однако спустя два дня, едва собравшись и сделав все необходимые распоряжения, Максимилиан умчался в Париж. И все эти шесть лет, по сути говоря, прошли у него в разъездах из Сан-Фаржо в столицу и обратно. Ле-Труа показал себя прекрасным человеком, который был счастлив помочь нам! Он богат, поэтому не брал те нищенские деньги, которые мы предлагали ему. Впрочем, судебные издержки и так были велики и для нас почти непосильны.
Кроме того, у нас с Ле-Труа завязалась оживленная переписка. Говоря «у нас», я имею в виду прежде всего себя. Максимилиан не любит писать, да и не силен в эпистолярном жанре. Постепенно я узнала Филиппа Ле-Труа получше, а по нескольким обмолвкам могла составить некоторое представление о его жизни.
Его судьба показалась мне интересна. Он был незаконным сыном графа Лотера Ле-Труа де Море. Это старинный и очень знатный род, к несчастью, прервавшийся в 1790 году, когда сам граф и оба его сына (они были старше Филиппа Ле-Труа и рождены в браке) сложили головы на плахе. Графа заключили в тюрьму за несколько дней до его свадьбы – он мечтал о женитьбе на дочери садовника. Это и была мать Филиппа. Неведомо, почему граф вдруг решил жениться на ней спустя двенадцать лет после рождения бастарда: то ли по любви, то ли из угрызений совести, то ли желая завоевать таким образом благорасположение новых властей. Однако не успел. На него написал донос поклонник его невесты, не то дровосек, не то конюх, сие не суть важно. Графа обвинили в попытке обмануть народ и Республику, а потом вместе с сыновьями, которые знали об этом обмане и не донесли, он простился с головой. Поскольку страшный маховик Революции, начавши раскачиваться, уже не мог остановиться, в тюрьму и на плаху угодили и несостоявшаяся невеста, и ее отец – садовник, и заодно сам доносчик!
Спасся только Филипп. Его приютил старый слуга графа. Именно он надоумил Филиппа назваться фамилией Ле-Труа, когда стал виден кровавый закат Республики. Именно он помог юноше, едва достигшему восемнадцати лет, жениться на очень богатой вдове-буржуазке, бывшей лет на пятнадцать старше его.
Вскоре после трех или четырех лет брака, который, против ожидания, оказался очень счастливым и даже увенчался рождением сына, супруга Ле-Труа умерла, и он остался свободен и богат. Он закончил образование, купил практику у преуспевающего адвоката, который мечтал о покое, – и очень скоро прославился в парижском суде как человек, который склоняется не к той стороне, которая кладет на чашу весов большую мзду, а пытается восстановить в каждом деле справедливость. Кроме того, он ненавидел воинствующих республиканцев (а таких еще осталось более чем достаточно!) и презирал третье сословие, зато не боялся выступать на стороне аристократов, даже обедневших, вроде нас.
Однако Ле-Труа не мог сделать больше того, что он сделал. И нам придется довольствоваться следующим вердиктом.
Картина Жака-Луи Давида «Смерть Лепелетье» все же возвращена в его семью, то есть нам с Максимилианом. Она перестала быть собственностью художника, ибо была подарена им Конвенту, а поскольку Луиза-Сюзанна Лепелетье (ваша покорная слуга) – «дочь Конвента», то ей и принадлежат все права на картину.
А впрочем, не все. Учитывая особое отношение семьи Лепелетье к действиям графа Луи-Мишеля в 1793 году, а также к самому факту написания картины, вышеназванная мадемуазель Лепелетье не имеет права причинить полотну какой-либо вред, ибо сие полотно является историческим достоянием не только семьи, но и государства. Граф Максимилиан Лепелетье де Фор де Сан-Фаржо, выступающий на суде от имени вышеназванной Луизы-Сюзанны, должен дать торжественную клятву, что никоим образом не станет повреждать, портить, уродовать, закрашивать или, наоборот, пытаться смыть краску с полотна Давида «Смерть Лепелетье». Картина должна постоянно храниться в замке или на его территории, и хозяева обязываются в любое время быть готовыми предъявить ее комиссарам, которые явятся с мандатом Академии и пожелают проверить местоположение и сохранность полотна.
Ох, боже мой, я с великим трудом прорвалась через нагромождение всех этих сухих и в то же время витиеватых выражений, которыми изобиловала официальная бумага, привезенная Максимилианом. Он не слишком доволен, бедняга, я понимаю! Он верил, что мэтр Ле-Труа добьется, чтобы картина всецело принадлежала нам, чтобы мы сами могли бы решить ее судьбу.
Но Филипп Ле-Труа в приватном письме сообщил, что он и так сделал невозможное. Большего не добился бы никто, а значит, нам надо примириться с реальностью.
«Вообразите, мадемуазель Лепелетье, – пишет он мне в свойственной ему суховатой и в то же время витиеватой манере, – что вы чудесным образом оказались в неком государстве, где запрещена смертная казнь. Мне, надобно сказать, подобное кажется не только невероятным (в обществе непременно сыщется десяток-другой, а то и третий негодяев, от которых данному обществу будет совершенно необходимо избавиться, да так надежно, чтобы они уж никогда более не смогли творить свои черные дела, – а стало быть, заплечных дел мастерам не грозит разучиться ремеслу!), но и глубоко вредным. А все же давайте вместе с вами постараемся вообразить такую нелепую возможность. И что же мы увидим? Тюрьмы будут переполнены! Потому что, коли не казнить, то от общества их изолировать непременно придется. Причем чем тяжелее преступление, тем более строго должен содержаться, по моему мнению, преступник. И самые отъявленные злодеи – дабы даже образ их не осквернял общественного сознания и зрения! – должны быть заперты в такие секретные камеры, чтобы дороги к ним не мог найти никто – кроме разве одного доверенного надзирателя, который будет проведывать нашего злодея этак раз в год: чтобы проверить его сохранность и иметь возможность при надобности предъявить проверяющим. А все остальное время означенный преступник станет проводить в самой строгой изоляции, и поверьте, дорогая мадемуазель Лепелетье, придет-таки час, когда никто, никто не вспомнит о его существовании, а значит, он будет все равно что мертв…»