Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Давай, Нюр, присядем, что ль, на лавку, на солнышко пожмуримся. Ножки мои отдохнут.
Анна Васильевна смотрела на воду, по которой, удаляясь от них, плывет к другому, тенистому берегу белая лебедь. Скоро они с Груней умрут, и все станет совсем просто. А пока она жмурится на зелень тины в воде, на блики солнца, отраженные оранжевым домом напротив, жмурится, нанизывая слова, и живет их ощущениями и шорохами.
Она алкоголичка, и лечиться ее не заставить. Твердит, что здорова, просто искромсана жизнь, просто несчастна, все еще любит его, искромсавшего и ее жизнь, и ее тело, ее юность, утраченную до времени. Она еще его любит, хотя почти всегда ненавидит, от этого и плачет по вечерам, по утрам, еще не успев проснуться. А еще за обедом, когда напьется. От этих слез, конечно, а вовсе не от алкоголя, она стареет, ей страшно смотреться в зеркало, глаза заплыли набрякшими пузырями, полными слез. Ничто не поможет, ни мезонити, ни плазмо-что-то за бешеные деньги, ни диета, – хотя она же похудела, она так старалась, а для кого? Ведь только для него, а он – сволочь, деньгами откупается. Да ей начхать на его деньги, ей нужна любовь, она ведь все та же, кого он встретил тридцать лет назад на теннисном корте, – стройная брюнетка с искрящимися голубизной глазами, с чувством юмора, которое приводило его в восторг, пока он сам не убил его, как убил и все остальное в ней. Она отдала ему жизнь и продолжает отдавать ее остатки, а он плюет на нее, квасит на работе вечерами, лишь бы домой не идти, и бросит ее, как только случай подвернется. И сын, которого отец не научил любить мать, тоже ее бросил, и она умрет в одиночестве в хосписе.
Привычно вымотанный нечеловеческим днем, проваливаясь в полусон в темноте машины, он плавал в мыслях, обычных для его поздних возвращений домой. Днем, на работе он жил, воевал, побеждал, радовался, а эту вечернюю дорогу домой – ненавидел. Когда же он проворонил, что жена спивается от безделья, не выдержав испытания деньгами и праздностью? А теперь уже поздно, теперь только терпеть. Психика алкоголички, в доме ад, и будет только хуже, исхода нет, он же не бросит ее, не бросит и ее мать, которая уже десять лет лежит парализованная, не бросит сиделок и домработниц тещи. И сына тоже не исправить, женился в двадцать семь уже во второй раз, и снова на полной хабалке. Ничего уже не исправить, поздно. Значит, такая жизнь, она в общем-то уже прошла, но так нельзя думать. Нельзя признаваться в обреченности, другой жизни нет и не будет, придется радоваться этой. Не руки же на себя накладывать, в самом деле, лишь потому, что от безысходности избавления нет.
Звонок телефона заставил очнуться, он не понимал, что объясняет ему домработница на корявом русском языке. Лишь то, что случилась беда. Машина остановилась, он вбежал в дом. Жена на полу без сознания, голова в лужице крови, проломленные перила галереи второго этажа, стойкий запах перегара.
«Скорая» неслась к Одинцовской больнице, он вдавливал на каждой выбоине свое тучное тело в сиденье, желая придавить собой машину к дороге, чтобы эта выбоина не оказалась последней в ее жизни. Он знал, что будет спасать ее, требовать от врачей невозможного, а в подреберье вспышками, которых он старался не замечать, мерцало страшное – может, эта выбоина, на которой только что тряхануло, и есть избавление.
Врачи на операцию не решились, и утром он вез жену в город, в нейрохирургию, уже в коме, и снова вжимался в сиденье, и снова мерцало избавление. Через неделю после операции ее вывели из комы, что уже было чудом. Обритая, обмотанная бинтами, обвешанная трубками и катетерами, она лежала в забытьи, еще не зная, что левая часть ее тела парализована. Он жил в больнице две недели, в праздно-изнуряющем бессилии вернуть жизнь, в которой будет хоть что-то, кроме безумной калеки, беспомощно проклинающей его. Он сам увязает в безумии, это ему мерещится от усталости, от бесконечности больничного коридора, по которому он уже который день бродит с анестезиологом Лизой – брюнетка сорока лет, конский хвостик, тонкая талия и чуть полноватые бедра. Лиза смотрит на него с таким мудрым состраданием, удивительным в сочетании с доверчивостью ее взгляда, который хочется назвать «детским», и это сравнение столь же пошлое, как и его безумие. Он все знает, он просто в мороке, но ловит Лизин взгляд, улыбку, острит и говорит без умолку. Рассказывает и рассказывает Лизе о своей жизни, точнее о прошлом, гонит мысли о будущем, которое, слава богу, избавления не принесло. Он знает, что в его жизни уже не будет ничего, и не в силах поверить в это, потому что такую жизнь он не вынесет. Только поэтому он ловит взгляд Лизы. «Нет, будет, поверь мне, я знаю», – обещают Лизины глаза, такие ясные, полные его боли, дающие надежду. И ему все яснее, что без этих глаз, без этой девочки с конским хвостиком, представить будущее он уже не может.
Лизин муж был тот самый хирург, что оперировал его жену. Муж выходил к нему в коридор и с превосходством профессионала объяснял ему, профану, что будут рецидивы, галлюцинаторные боли, еще какая-то хрень, что это будет его жизнь и другой ему не дано. А он лишь видел превосходство самца, учуявшего покушение на его собственность, и это давало надежду. Когда жене стало лучше настолько, что нельзя было счесть предательством с его стороны выходной день на даче, он пригласил обоих к себе в гости. За столом он умело и споро напоил мужа до полного расставания с чувством превосходства и, пока тот храпел в гостиной, нежно и убедительно трахнул его жену на верхнем этаже в японской комнате, где по камешкам струился ручеек. Кажется, даже два раза. Лиза целовала его и шептала, как целовали и шептали ему в последний раз лет двадцать назад. Она всегда ждала именно его. Ждала все восемь лет ее брака с мужем-хирургом, а до этого еще десять лет брака с кем-то другим.
Спустя еще неделю к жене вернулось то, что медики называют сознанием. Когда оно приходило, жена просила вина, чтобы не так болела голова, и проклинала его за то, что в сговоре с врачами он искалечил ее трепанацией черепа, хотя всего-то надо было ранку на голове зеленкой помазать. Потом сознание отступало, и она рассказывала, как ходила на охоту на кабана, потому что сын просил дичи к обеду. Ему же и на ребенка наплевать, и на маму парализованную: рожа наглая, опухшая, спихнул ее в больницу, а сам квасит.
Через месяц он перевел жену в реабилитационный санаторий, нанял сиделок и массажистов, принялся разгребать завалы на работе. Он забыл, как изводили его вечные звонки жены среди рабочего дня, он ждал звонков Лизы, и если не слышал их целый час, то звонил сам. Он ждал ее голоса, сидя в приемной шефа, он прерывал совещания, чтобы выскочить в бытовку и произнести: «Мой маленький, почему ты грустишь, я же с тобой, я тут, рядом…» Он никогда не знал, что нести такую милую чушь – это счастье, он захлебывался от нежности, когда она произносила: «Мне плохо без тебя». Безысходность предательски поменяла цвет и вкус – он же не бросит жену, калеку, с которой прожита жизнь, но и без Лизы жизни не будет.
Новый вкус безысходности был сладок, и он несся по пробкам, чтобы убедиться, что Лиза мучается вместе с ним. Лиза выскакивала в пальтишке поверх халата к воротам больницы, обнимала его, просунув руки под его пиджак, и шептала, что не в силах дождаться вечера. Он вслушивался в ее слезы, в слова, что муж все понимает, грозится ее прибить, и радовался, что Лиза принадлежит ему. Лиза мучилась от того, что он есть в ее жизни, но не каждую минуту, а ей нужна каждая, они слишком долго ждали друг друга. Ей нужно ждать его по вечерам, готовить ему ужин, вдыхать запах его свежевыглаженных или грязных рубашек, да хоть бы и трусов с носками. Она будет, конечно, ждать, сколько потребуется, но это с каждым днем труднее, и вообще, сколько можно встречаться в чужой съемной квартире.