Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Помню, — говорил он, — был очень теплый, солнечный март, бурно цвела сирень.
Его задержал немецкий патруль, и он несколько месяцев просидел в заточении. Таким образом, непосредственным участником коммуны он не был. Но коммунары считали его своим близким другом как творца «Интернационала» и других революционных песен.
Морис Торез в своей небольшой книжке «Сменяющиеся звуки „Марсельезы“ и „Интернационала“» указывает, что эти две великие песни тесно связаны со всеми народными революционными традициями прошлого. Он говорит о песнях XV и XVI веков, о песнях гугенотов, о песнях Великой французской революции, об их отражении в народном творчестве и в передовой художественной литературе.
Дежейтер был музыкантом-самоучкой (правда, одно время он учился в Лилльской народной консерватории). Но он хорошо был знаком со старыми революционными песнями. Я слышал, как он исполнял одну из песен времен французской революции. Он рассказывал, что когда-то записывал гугенотские песни. Этот рабочий-песенник, несомненно, был человеком большой музыкальной культуры, вместе с тем он был оригинальным и многогранным художником, тесно связанным с рабочими массами Франции.
СОКРОВИЩА КОРОЛЯ ФЕЛЬЕТОНА
Дело было давно. Речь идет о «калединском» Ростове начала 1918 года. Мой тогдашний друг, поэт Олег Эрберг, сказал мне в привычном для него таинственном тоне:
— Сейчас мы с тобой поедем в гостиницу к моему новому приятелю. Ты его знаешь, но не догадываешься, кто это. Он покажет нам свою замечательную коллекцию, потрясающую, невиданную, знаменитую!
И вот мы сидим в номере гостиницы, пьем кофе, нас угощает хозяин, человек немолодой, полный, с усталым лицом. И только горят его глаза, и как будто бы пронизывает он тебя своим взглядом. И как будто бы смеется его пенсне и улыбается случайная мебель в гостинице. Впрочем, он сдержан и строг. Где-то я его уже видел, быть может видел его портрет. Да, вспомнил, это знаменитый Влас Дорошевич, прославленный король фельетона. Я уже слышал о его недавнем приезде в Ростов. Как это Эрберг успел с ним подружиться за столь короткий срок?
— Вы мне понравились, — сказал хозяин. — Я обещал показать мою коллекцию вам и вашему другу (оказывается, Эрберг уже и обо мне говорил). Вот мои сокровища, в этих больших чемоданах (четыре больших чемодана стояли в стороне). В будущем надеюсь устроить выставку своих коллекций. Пока показывал только избранным, тем, кто мне приятен, преимущественно молодежи. Я молодежь очень люблю, да она и не так придирчива…
Я был, конечно, очень заинтересован. Что это за таинственные сокровища знаменитого фельетониста? Что это может быть? Но догадаться не мог.
— Я собирал эту коллекцию свыше десяти лет, — сказал Дорошевич. — Перед войной каждое лето бывал в Париже. Все парижские антиквары и букинисты были моими друзьями. К моему приезду они мне подготовляли соответствующий материал (я, конечно, писал им заранее). И не скрою, что на приобретение его я тратил немалые деньги. Вот они, сокровища мои. «В подвал мой тайный к верным сундукам…» — процитировал он Пушкина и даже зажег зачем-то свечи, хотя разговор происходил днем.
В четырех сундуках были разложены журналы, газеты, листовки, карикатуры, а также рукописные документы времен Великой французской революции XVIII века. Аккуратно, по годам. Он показывал нам особо ценный материал: декрет с подписью Робеспьера, два письма Сен-Жюста, письмо Наполеона, еще одного республиканского генерала. Были и письма неизвестных людей тех лет, очень яркие и характерные. Он нам читал и переводил отрывки. Я запомнил любовное письмо какой-то девицы к своему другу в армию и письмо офицера, кажется по фамилии Литрей, — из швейцарской армии к своей матери в Париж.
В этих письмах действительно чувствовался аромат эпохи. Тогда умели писать письма, особенно, пожалуй, письма любовные.
Дорошевич рассказывал очень интересно, замечательно комментировал каждый экспонат своей коллекции. Не всему, наверное, можно было верить. Да это и не требовалось. Историком революции он не был. Конечно, в его рассказах были и противоречия, и фантазии. Даже мистика. Я помню, он показывал зарисовки какого-то двора со странными звездочками. На месте этих звездочек, оказывается, появлялись призраки. Дорошевич всерьез в это верил. И все же в его рассказах чувствовалась та далекая эпоха, это была романтика революционных лет, переданная талантливым художником. Как я жалел, что не мог записать его рассказы!
— Сейчас, — сказал Дорошевич, — я покажу вам самый замечательный памятник моей коллекции.
Это был номер маратовского журнала «Друг народа», немного запачканный какой-то коричневой жидкостью.
— Этот журнал — последнее, что держал Марат в своих руках. Журнал залит его кровью, кровью «друга народа».
Дорошевич верил в это, мы — не совсем. Может быть, какой-нибудь парижский антиквар или букинист убедил когда-то восторженного и наивного русского покупателя, что этот номер журнала действительно залит кровью Марата. А он уверовал в это — оттого что хотел верить.
Дорошевич аккуратно сложил все эти картинки, журналы, документы и с видом скупца запер свои чемоданы.
— Теперь будем говорить о другом.
Он рассказывал, как после приезда в Ростов к нему приходили журналисты из местных газет. Когда он им говорил, что в белой прессе сотрудничать не будет, потому что служит она обреченному делу, ему не верили. Считали, что он набивает себе цену, тем более ведь было известно, что «король фельетона» в старые времена умел отстаивать свои интересы. У Сытина он мог брать в кассе сколько хотел.
— Один из этих дураков, — сказал Дорошевич, — даже спросил меня: «Вы, может, большевик?» Я ответил: «Не надо быть большевиком, чтобы понять, что дело белых — дело гиблое».
Это не выдумка Дорошевича. Позже некоторые старые журналисты подтвердили, что он отказывался работать в белой прессе и даже смеялся, когда ему предлагали деньги. Он был революционно настроен, хотя представления его о революции были во многом путаными, наивными и романтическими.
Когда мы прощались с Дорошевичем, он говорил, что собирается прочесть лекции о французской революции и о Наполеоне. Вскоре эти лекции были объявлены.
Я был на его лекции о французской революции. Конечно, с точки зрения историка можно было придираться ко всяким неточностям и противоречиям, но читал он восторженно и вдохновенно, не раз слушатели аплодировали «по ходу действия». Здесь тоже фигурировал «Друг народа» с кровью Марата; он показывал журнал слушателям, и слушатели верили, что это действительно кровь Марата.
Я запомнил слова Дорошевича:
— Революция всегда переоценивает свои силы, и в этом ее сила. Контрреволюция всегда недооценивает силы революции, и в этом ее слабость.
После этих слов представитель так называемой «государственной стражи» (белогвардейской полиции) прервал лектора и заявил, что, если он будет говорить что-либо подобное, лекция будет запрещена. На этот раз Дорошевичу удалось закончить