Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно, нет. Ничего спиртного, кроме валокордина, и то не вволю, а по назначению врача. К твоему графику потребления напитков мы не добавили ни капли. Но все-таки ночь была особая, какая-то историческая. Врачей почти не было, а дежурные сестры, санитарки смотрели телевизор вместе с больными. Новогодний концерт, все пошли туда, и только мы трое остались в палате. Мы — это старик с паркинсонизмом, мальчик-студент и я. Так хорошо, душевно поговорили. С виду милые, тихие, нормальные люди. А внутри чего только не нагорожено! Какие-то подвалы, чердаки, забитые мыслями, как старой мебелью. И у каждого внутри что-то стучит, твердит. У нас с мальчиком: «Я, Я, Я». А у старика: «Мы, человечество». Содержания разговора уже не помню. Может быть, он вообще был без содержания, разговор как таковой, разговор как стихия. Помню только, что мы в нем что-то такое отменили, какие-то предрассудки, табу. И в их числе Новый год. От него мы отрешились, даже на минутную стрелку ни разу не поглядели. О том, что он наступил, мы узнали по бою часов кремлевской башни и по шуму в столовой… За окном, во дворе, светил фонарь и летели снежные хлопья, совсем как сейчас…
— Не смотри туда, забудь. Смотри на меня. Я к тебе пришла. Думаешь, легко было оттуда уйти? Не пускали.
— Скажи, а когда Фабрицкий возражал против того, чтобы меня приглашать, что сказали другие?
— Анна Кирилловна сказала, что ты симпатяга и совсем не чужой, а свой в доску.
— Я не симпатяга. И не свой в доску. Нигде я не свой.
— Юра, раз уж я начала выдавать тебе секреты, покачусь по наклонной и выдам еще один. Только поклянись, что никому не скажешь.
— Я и так не скажу. Я, как ты заметила, не болтлив. В трезвом состоянии. А пить я с ними не собираюсь.
— Так вот, у Фабрицкого какие-то неприятности. Мне Нинка, секретарша директора, сказала: на него пишут письма. На него, и на бабку, и вообще на всех докторов.
— Что ж, это естественно. На него должны писать письма. Он на них напрашивается.
— Ты как будто считаешь это правильным?
— Личное дело автора.
— А вдруг Фабрицкого снимут?
— Ничего страшного. Найдется другой. Может быть, распорядится, чтобы делали мой дисплей.
— Юра, ты сегодня странный. Сам на себя не похож.
— Просто пьян. А пьяный я прекрасен. Не правда ли?
— Для меня ты всегда прекрасен.
— А для себя — никогда.
— А я, говоря между нами, себя, Данаечку, очень люблю. Такая душечка (восклицательный знак). И за что только ей досталась такая неудачная жизнь? Мужей не любила. Любила не мужей. Детей не было. Один Чёртушка, да и тот оказался не котом, а кошкой.
— Да, не повезло тебе с ним. Да и со мной тоже.
— Ну, скажи толком: почему ты меня не любишь?
— В таких делах не спрашивают «почему».
— Любишь Магду?
— Привязалась ты ко мне с этой Магдой. Сказано: нет, не люблю.
— Если не Магду, так кого? Неужели эту змею, Марианну? Кстати, как ее отчество?
— Андреевна.
— А фамилия?
— Моя. Если за это время не изменилась. Могла развестись в одностороннем порядке. А на что тебе ее фамилия?
— Просто так. У тебя ее карточки нет?
— Нет.
Нешатов вспомнил ту, с выколотыми глазами, и передернулся спиной.
Марианна Нешатова вернулась с работы в семь часов — проводила родительское собрание. Одна из самых тяжелых работ: тридцать человек, и у каждого свое дитя — центр мира.
Лифт, как нарочно, не ходил. Она стала подниматься по лестнице. Сердце… Рановато вы стали жаловаться на сердце, Марианна Андреевна.
Сверху вниз, галдя и пересмеиваясь, шла компания юнцов. Шаркали подошвы по ступеням, стонала гитара, которой, видимо, стукали по перилам. Марианна поджалась внутренне, как всегда, когда встречалась с такими компаниями на улице, во дворе… В хохочущем многоголосье она различила голос сына, его типичное «пля-а-вать!». И в самом деле он спускался по лестнице вместе с другими, без шапки, вяло замотанный шарфом, вихляя ногами, глубоко засунув руки в карманы. Юнцы были долговязые, небритые, нетрезвые. Позади всех топала какая-то девушка, невзрачная, серая лицом.
— Паша, — окликнула Марианна.
Он остановился на площадке, отстав от компании. Бледный до синевы, кривой плечами, коленчатый.
— Привет! Это ты кстати появилась. Слушай, мать, подбрось десятку.
— Паша, я тебе вчера дала двадцать пять. Неужели потратил?
— Занял в долг одному парню.
— Не «занял», а «дал в долг», — автоматически поправила Марианна. — «Занять» можно не парню, а у парня.
— Правильность родной речи, — скривился Павел. — До чего вы все нудные, педагоги. Вот и наша русачка такая же: ей говоришь, а она ошибки поправляет. Пля-а-вать на содержание, была бы форма. В общем и целом гони десятку.
— Паша, ты знаешь, у меня эти десятки на полу не валяются. Каждая достается трудом.
— А труд надо уважать, и тэ дэ, и тэ пэ. Мораль мелкой буржуазии. Не хочешь просто дать — займи. Извиняюсь, дай в долг. Верну с процентами.
— Под какие такие доходы ты занимаешь деньги?
— А это уж мое дело. Может быть, я по ночам грузчиком работаю.
— По ночам ты не работаешь, а спишь. Утром в школу тебя не добудишься.
— Теперь уже и спать мне нельзя! И это называется воспитание! Юному организму необходим сон.
— Не паясничай.
— А ты не задерживай. Меня ждут. В последний раз спрашиваю: дашь?
— Нет.
— Ну и подавись своей десяткой.
— Паша!
Снизу раздался свист, и несколько голосов крикнули:
— Раз, два, три… Ушат!
— Что это значит — «Ушат»? — спросила Марианна.
— Моя подпольная кличка. Некогда мне с тобой. В общем, не жди.
И загрохотал вниз по лестнице.
Марианна продолжала свой тягостный путь наверх. Руки у нее дрожали. Снизу доносилось греготание. «Грегочет какая-то тварь» — это Помяловский, «Очерки бурсы». И Паша с ними. Ключ бился, не попадал в скважину. Вошла. Та самая, отдельная, двухкомнатная, которой так радовались тогда с Юрой. Юры нет. Паши нет. И винить некого, сама виновата во всем.
Заглянула в кухню — там остатки какого-то пиршества. Бутылки, окурки, грязная посуда. Из крана течет вода. И не завернули… Начала мыть посуду. Мыть и ставить. Мыть и ставить. За стеной прогрохотал лифт. Напрасно пешком поднималась, надо было подождать.
Каждая моя слеза заслуженна. Но Паша-то, Паша в чем виноват? Вырос без отца. Когда спрашивал: «Где папа?» — отвечала: «Папа от нас ушел». Среди его товарищей немало было таких, брошенных. Старалась дать ему побольше, чтобы не чувствовал себя обездоленным. Работала на полутора ставках, давала уроки… Хочешь магнитофон — пожалуйста. А ему ничего не надо было, кроме отца…