Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы не в Москву. Мне над Москвой летать запрещено.
— Что? — не расслышала она сквозь гул мотора.
— Я говорю: мы не в Москве, не бойся! Москва неблизко, это отсюда, сверху, кажется, что близко, хотя, конечно, это — смотря с чем сравнивать!.. Хочешь вернуться?
— Да! — крикнула она. — Да!
Вновь самолет лег на крыло, так круто накренившись, словно падал; вновь кануло куда-то тело, оставив по себе пустую оболочку; вновь, развернувшись, выровнялись крылья над водой, тело вернулось — и кроны Бухты Радости приветливо качались впереди.
…Казалось ей, что самолет завис, как стрекоза, вместо того чтобы лететь на эти кроны, и она молча, не решаясь вздорить вслух, сварливо торопила самолет: «Скорей, скорей же, черт!» — так ей хотелось оказаться рядом с рыжим, которого, как она ясно понимала теперь, она предательски оставила на пляже, не в силах удержаться от полета, враз позабыв об упоительном побеге на плавучем велосипеде от берегов подальше, на простор воды — там, на просторе, в тишине (тогда магнитофоны Бухты словно смолкли, и аквабайки вдруг исчезли, и теплоходик, плывший мимо, тоже исчез и скоро стих вдали), она брала губами его губы… Теперь он этими губами, должно быть, цедит спрайт через соломинку и, видимо, ревнует, то есть цедит нехорошие слова.
Он и не знал, что это ревность; считал, в нем обострилось чувство справедливости.
Во-первых, говорил он сам себе, вернее, ей, еще не зная, осмелился бы ей сказать такое вслух, — во-первых, ты меня зачем-то предала, легко сказав, что у нас нет денег. Да, правда, денег у меня почти и не осталось, но это никого, кроме нас с тобой, не касается… Ты, во-вторых, взяла и полетела с первым встречным, и только потому, что у него есть самолет; совсем не думая, что я об этом думаю. И, в-третьих, ты пошла с ним к самолету на виду у всего пляжа — я никогда не позволял себе тебя так унижать. В-четвертых, ничего бесплатно не бывает, и этот сивый плейбой в плавках, который думает, что он Экзюпери, не просто так поднял тебя на небо, что, между прочим, стоит тысячу рублей… Я, между прочим, видел передачу про проституцию в гостиницах страны. Так вот, тариф тех шлюх, с которыми, ты не подумай, я тебя не сравниваю, но — для сравнения: тариф тех шлюх за час работы как раз и будет в среднем тысяча рублей. Не знаю, что ему в башку вскочило, этому сохранному, как моя мама говорит, этому мышиному коню, и почему он вдруг решил тебя катать бесплатно — но что мне знать особенно хотелось бы: когда он, вообще, посадит этот самолет?
Внезапно он представил столь же ясно, как если б ясно видел: вот садится на большую воду самолет, от берегов подальше, и, может быть, в том самом месте, где они совсем недавно остановили и пустили дрейфовать велосипед и удивились тишине, и поглядели друг на друга, и вот теперь в том самом месте, где они были вдвоем, а ведь еще и часа не прошло, садится самолет, мотор смолкает, и снова тишина вокруг, и снова два лица, качаясь над водой, глядят одно в другое… Он прикусил соломинку до боли в деснах, но не сумел этой пустяшной болью избыть другую боль, уже звеневшую, как ток в высоковольтных проводах, во всех волокнах, в каждой нити его четырнадцатилетних мышц.
Он обернулся на парней с жестянками, на этих наголо остриженных, татуированных лосей, что нагло пялились все время на нее, разглядывая всю, а как поднялся в небо самолет, то сразу же о ней забыли — перетирают что-то меж собою на песке в угрюмом тихом разговоре. Ему до зуда захотелось встать, к ним подвалить и так подначить, чтобы они позвали его в сосны и отметелили до полусмерти. «…И я б успел кому-нибудь впечатать, лучше в глаз», — утешил гордо он себя, тут же с притворною досадой вспомнив: наказано не отлучаться, держать столик; но, вспомнив следом, кем наказано, он обреченно понял, что краснеет. Его розовая кожа рыжего стремительно темнела, увлажняясь изнутри горячей кровью, и вот уже исчезли, словно утонув в ней, все веснушки… Оставить столик и бежать хоть в сосны, хоть куда, хоть в воду, лишь бы никто на пляже не успел увидеть этого подкожного разлива крови… Он встал с пластмассового стула и сразу сел на стул, забыв о своем кожном позоре: как будто ниоткуда раздалось жужжание мотора; быстро дозрело до шмелиного густого гуда; возникнув над большой водой, гудящий самолет вдруг вспыхнул, будто загорелся, в вечерних солнечных лучах; нацелившись на заводь, на повороте потускнел и тенью заскользил полого вниз, к воде.
— Недолго же они порхали, — лениво произнес Стремухин, выходя из-за киоска, из задымленной летней кухни. Глаза его слезились от дыма и от сильного еще, густого солнца.
— Он девочку за так катает, а горючее недешево все-таки, — отозвался Гамлет и тоже вышел наружу. — Передник-то сними. Зачем в переднике ходить?
Стремухин снял с пояса грязный передник и по-хозяйски вытер им жирные руки.
…Стремухин чувствовал себя как дома, а ведь и часа не прошло, как он забрел на берег заводи.
Забрел и понял: дальше брести не имеет смысла. Спросил совета у хозяина кафе, как лучше поступить с сырой бараниной, заготовленной на десятерых, и Карп заученно ответил: мангал на вечер — шестьсот рублей, столик — двести, клиент, однако, ждет аж десять человек, а это минимум два столика, то есть четыреста рублей, итого тысяча, таков тариф по всему берегу, клиент может проверить. Стремухин замотал тоскливо головой, и Карп решил — от жадности. Презрительно заметил: по сотне с человека — не так дорого. Стремухин объяснился. Уразумев, в чем дело, Карп сказал, что с этакой дурацкой ситуацией ему ни разу сталкиваться не приходилось, и вызвал Гамлета — спросить его совета.
— Хочешь продать? — спросил тот у Стремухина. — Ты его как мариновал?
Стремухин разъяснил, что мясо превосходно, настолько превосходно, что в маринаде вовсе не нуждалось, он это мясо даже не солил, чтоб, не дай бог, не вышел сок, и лишь отжал в него руками немного репчатого луку. И продавать его он вовсе не намерен — какая в этом радость, чтобы продать? — а предпочел бы полюбовно съесть в приятной компании.
— Вот с вами, например, иначе пропадет, — добавил он, мельком увидев усталую улыбку Карины в окне киоска.
— В холодильнике — не пропадет, — заметил Гамлет и задумался. Потом сказал: — Что ж, ты умеешь с мясом обращаться и, значит, человек хороший.
Он вновь задумался, словно заснул, но Карп его растормошил:
— О чем тут думать-то? Зови!
Гамлет очнулся и сказал:
— Сегодня моему отцу шестьдесят лет. Он тут неподалеку, мы его ждем с работы. Тебя, конечно, приглашаем. Когда закроемся, будем немного пировать. Наша хашлама, наше вино, наша зелень и твой шашлык, если, конечно, ты никуда сегодня не спешишь.
— Я совершено не спешу, — обрадовался Стремухин и спросил: — А что такое хашлама?
— О! — вместо Гамлета ответил Карп.
Стремухин был взволнован этим «О!» и тем, что в Бухте обрел гавань, и предвкушением застолья с чужими, новыми людьми, в чем уже чудились ему приметы вольного странничества, когда под звездами, за чашей и за тушей, садятся не знакомые друг другу люди, сошедшиеся вдруг и кто откуда, чтоб после, на рассвете, навеки разойтись неведомо куда, но, пока длится ночь, не иссякает разговор, один рассказ течет в другой, им отзываются признания, быть может, в самом сокровенном и наставительные мысли вслух, перебиваемые криком ночной птицы или внезапным хрустом ветки в темноте… Чтобы не быть в оставшееся до застолья время лишним, он вызвался помочь на кухне, а чтоб упрочить репутацию хорошего человека, умеющего обращаться с мясом, спросил рецепт приготовления хашламы.