Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дьячок тотчас же подал клобук, монах поднял с полу башмаки и поставил их перед преосвященным. Именитые люди, покачивая головами, натянули на плечи свои шубы и абы, поправили на головах шапки, расступились, и преосвященный вышел. Они тоже вышли ему вслед, один за другим, надели коши, оставленные у входа. Дьякон взял фелонь, монах посох и подал у дверей преосвященному. А бедные попы с фелонями на плечах так долго простояли за дверьми, до того продрогли и иззябли, что, пожалуй, и в день страшного суда их в пот не ударит.
Как только епископ вышел, они встали в ряд по обе стороны, надели фелони и торжественно повели его в церковь, сопровождаемые сзади дьяконами, дьячками, монахами, знатными горожанами и стражниками.
При входе дьячок поставил перед преосвященным туфли, дьякон накинул фелонь, а один из священников, державший в руке сложенный коврик, – как только епископ вошел в церковь и дошел до алтаря, – несколько раз перекрестился, отвесил низкий поклон, расстелил этот коврик на пол и сам встал. Епископ произнес несколько слов про себя, поклонился святому алтарю, приложился и, торжественно проследовав на левый клирос, сел в свое кресло; благословил приступить к богослужению, прочитал «Отче наш», и служба началась.
6
Но не успела обедня дойти и до половины, как вдруг поднялся страшный шум и гам, казалось, сотрясались горы и ущелья. Тюрки, сарбазы, персы наполнили церковь. У отправлявших литургию язык отнялся. Тут уж не смотрели, кто стар, кто мал. У кого достало в ногах проворства, в теле силы, – те все вылетели стремглав и скрылись кто куда. А кто не мог, те остались на месте и стояли, как вкопанные, окаменев, застыв. Куда ни глянь, – везде раскраивались черепа, крошились зубы. Не знающие совести персы не щадили ни храма божьего, ни людей. Ружейными прикладами они притиснули всех к стене, набросились на лепту церковную, – утварь всякую, кресты, евангелия – все, что было в храме, разгромили, разбросали; где видели ризы, кадильницы, что-либо похожее на серебро, – все срывали, ломали, хватали и швыряли под ноги.
Некоторые же встали у дверей, на пороге и, ловя выходящих, грабили их. На ком видели новую одежду, срывали и забирали себе. А что творили с женщинами – не приведи бог! Золотые украшения головные, кольца, ожерелья и броши, вышивные шелковые платья, парчевые архалуки и собольи шубы, – все сдирали, стаскивали, причем били несчастных кулаками и топтали ногами.
Старик епископ попытался было вмешаться, помочь бедным прихожанам, но его тут же схватили и связали по рукам. Подоспели священники, но их притиснули к стене, – и всех, кто был в церкви, погнали, махая шашками, как баранов, и вытолкали вон. Плач и вопль достигал до неба, а для этого безжалостного народа все происходившее было по душе – что твой саз, что кяманча!
Как вышли из церкви, так света не взвидели!
Звуки Магерлама и Гасан-Гусейна уже умолкли. Горы и ущелья, казалось, бежали, словно у них впрямь были ноги, плакали, словно у них глаза были.
На улицах Дзорагеха и Конда негде было иголке упасть. Столько набежало персов, карапапахов, курдов, сарбазов, что земля почернела. Там громили лавки, там грабили дом, поджигали, а хозяина гнали с пустыми руками, грозя ему шашкой и ружьем, вместе с несчастной женой и детьми, – в чем мать родила.
Только то и осталось у людей, что успели закопать или запрятать куда-нибудь в мешок, – в хлеб или муку.
Плач детей, молодых женщин и девушек на улицах мог бы камни растрогать, исторгнуть у них слезы. Многие испускали дух под копытами лошадей, иные от страха и ужаса тут же падали мертвыми, иных ничком тащили по земле или, схватив за волосы, волокли, привязав к коню – да сгинет тот день и не вернется! Что только творилось в Ереване!
Многие отцы семейства, многие мужчины были на полях, либо в садах, либо отлучились еще за чем-нибудь и не знали, какая беда стряслась над их домом и над всем миром. Норагехская равнина и дорога у моста, и склон Козерна – все кишело всадниками. Не один, а тысячи их высыпали из города, спеша сообщить и несчастным сельчанам горькую весть.
Тогда и птица не могла бы пролететь над головой – подстрелят, общипают и обдерут! Человек не мог протолкаться.
Кто был с достатком и помоложе, тех навьючили одеждой и паласами, всяким домашним скарбом и пожитками и загнали в крепость.
А кто был стар и неимущ, нуждался в куске хлеба насущном, тех, избив, искалечив, выгнали из дому и приказали сейчас же оставить свое обиталище и хозяйство и уходить, перекочевать вместе с другими сельчанами: было осадное положение, подходили русские.
Счастлив был тот, у кого имелась хоть арба, лошадь, корова пли вол, или хотя бы осел. Всего-навсего успели они взять с собой несколько паласов, ковров, одеял, тюфяков, посуды, муки немножко, либо рису, чтобы под дождем да под солнцем не умереть с голоду.
В городе, однако, у большинства не было ни вьючных животных, ни людей, а об арбе и говорить нечего.
Бессовестный враг так торопил, что и необходимого не успевали с собой забрать. Сколько было съестных припасов – рыбы, масла, сыру, хлеба, вина – все, что заготовлено было дома впрок, – громили, выбрасывали, жгли или бросали в воду; дома поджигали, словом, крушили все, лишь бы они поскорее выбрались из города и перекочевали в другое место.
Двери церквей, домов, мельниц – все остались раскрытыми настежь. Кто что мог, уносил, тащил, грабил, – такое творилось, что собака хозяина не узнавала, сын – отца.
В таком бедственном состоянии, наконец, пустились в дорогу, – так было трудно, так тяжело переселяться, что, кажется, легче змее родить, камню разорваться.
Несчастные матери – и сколько было таких! – беременные, задыхающиеся, с одним младенцем у груди, другого привязав на спину, третьего держа за руку, беспрестанно припадали на колени и, кажется, рады были бы вовсе душу отдать, лишь бы избавиться от горькой своей доли. Не знали, о себе ли плакать, или унимать несчастных детей, совсем ослабевших от голода, жажды и жары; ножки у них были поранены в кровь – многие шли