Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остановимся и на золотой чаше Пушкинской Клеопатры.
то есть взглянув на свой золотой кубок, царица задумалась и «долу поникла дивной головой», – таков контекст черновика и беловика.
Думается, здесь Пушкин вспоминает известную золоченную хрустальную кружку Елизаветы Алексеевны, заказанную ею в 1812 г., в год нашествия Наполеона в Россию. «Я руская и с рускими погибну», – гласила надпись в медальоне.
Как уже отмечалось в литературе, время пира Клеопатры определяется 31–30 гг. до н. э., совпадающими с осадой Александрии и последующими трагическими смертями Антония и Клеопатры. То есть «пир» Клеопатры происходит перед самоубийством царицы. Таким образом, вероятная модель завершения сюжета, оставшаяся за пределами рукописей поэмы, заключена в картине «золотого ложа кумира», где «принявшие вызов» – «под сенью пурпурных завес» – видят мертвую царицу. Таков логический вывод из всех вышеприведенных сближений незаконченной поэмы Пушкина, 37-й оды Горация и «Антония и Клеопатры» Шекспира. Ср. сон Вадима:
И что ж он видит?
Итак, циклизация перечисленных сюжетов заставляет воспринимать как варианты единого повествования, модели одного характера, осуществленного в едином амбивалентном образе – Музы Пушкина. Чтобы проверить нашу догадку, обратимся к известной «Филлиде» в романе «Евгений Онегин»[33].
Иль святую богородицу
Вместе славить с Афродитою…
Не бывал я греховодником…
… Ты мать Амура,
Ты богородица моя.
…Не досталась никому,
Только гробу одному…
В том же памятном 1827 г. вышла в свет третья глава «Онегина», во II строфе которой Пушкин устами Онегина определяет «Филлидой» (!) – Музу юного Ленского.
В 1826 г. на обороте пятой главы Пушкин записывает поправку сравнения. Вместо «Вандиковой мадонне» – «Перуджиновой мадонне», отсылая к моделям художника Перуджино, лица которых были, действительно, безжизненны и мертвенны, приравнивая таким образом «Ольгу» к «закатной» печальной Луне – «Эльвине» 1825 г.: «Видали ль вы закат луны…»
Как известно, Пушкин дорожил сравнением Ольги с Луной. В письме к брату от 23 апреля 1825 г. он пишет: «…Ты, голубчик, не находишь толку в моей Луне – что же делать, а напечатай уж так» (13, 163). Чтобы понять, почему Пушкин видел толк в своей Луне, обратимся к II главе «Онегина», II строфе, образованной из элегий 1818 г. «Дубравы, где в тиши свободы», автобиографические строки которой: «И мысль о ней одушевила моей цевницы первый звук (и тайне сердце научила)» – вошли в биографию поэта «Ленского». Пушкинская «Она», окрещенная «Ольгой», явилась и музой первых стихов Ленского.
Далее происходят следующие любопытные совмещения: любовь Ленского к Ольге пробуждает в нем любовь к Природе и благосклонной Луне, которой Пушкин и другие «Лицейские трубадуры» (ибо поэт говорит «мы») посвящали слезы тайных мук:
Заметим, что в беловике все понятия написаны с заглавных букв{!):
Так как II глава вышла в свет в 1826 г., завершающие стихи обретают новый, более объемный смысл: в них читаются не только изменения строя лиры Пушкина, но и «обычая печать уныния» всех «братьев-рифмачей», посвящавших некогда «отраде» «слезы тайных мук».
Каковы же были портретные черты Музы Ленского?
Как ни странно, но облик «Ольги» уже знаком нам был ранее по описанию героини «Бахчисарайского фонтана» – Марии:
В беловике льняные локоны Ольги Пушкин заменяет на золото кудрей Татьяны:
В вариантах Песни царицы русалок, то бишь «Филлиды», дочь Мельника виделась Пушкину также златокудрой:
Поэтика стихов такова, что трудно принять их за песню Русалки: в них явно звучат слова женщины, задыхающейся от какого-то недуга. (К этой любопытной детали мы вернемся в конце настоящей главы.)