Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати, о тех, кто был рядом, а потом вас предал… Извинился ли чисто по-человечески хоть кто-то из них: Болдин, Плеханов, Язов?..
– В первые дни допросов они признавались и каялись. Видно, надеялись, что их проступок сочтут политическим и все само собой решится. Но позже, когда все изменилось после распада Союза, они почувствовали себя на коне. А потом и Ельцин понял, что натворил. Особенно после «расстрела парламента». Ну и пришли к взаимной амнистии. Торг за счет народа, за счет государства.
– С Лукьяновым, конечно, никаких контактов?
– Да вы что? Это же предатель чистейшей воды. Так сожалею, что тянул его вверх, карьеру ему делал.
– А Зюганов из-под вашего крыла выпорхнул?
– Нет, я его вообще не знал, не ведал о нем. Компартию во главе с Зюгановым к власти допускать нельзя.
– Еще о чем жалеете, Михаил Сергеевич?
– Знаете, если бы я не ушел тогда, в августе девяносто первого, в отпуск, ничего бы не случилось, никакого ГКЧП. Не надо было уходить.
– Мое личное ощущение того времени было таким: вы могли бы сохранить и страну, и партию, и себя на посту. А ваше ощущение?
– Да, мог. Только партию расформированную, преобразованную, с коммунистическим, социал-демократическим и либеральным направлениями. Авторитарной партия быть уже не могла. Что касается страны, то ведь это не я придумал какой-то там союз суверенных государств. Основы союзного существования содержатся в ленинских документах и в сталинской и брежневской конституциях. Там сказано, что республики нашего государства обладают правом суверенитета вплоть до отделения. Я же не такой глупец, чтобы разрушать основу преемственности, лететь вперед без оглядки.
– Кто вам наиболее близок в нашей российской истории?
– Когда-то импонировал Петр Первый. Но позже я понял его более правильно, ибо его методы перекликаются со сталинскими: он боролся с варварством варварскими способами. Действовал на костях. Более приемлем для меня – да и его биографию я знаю хорошо – Александр Первый, человек драматической судьбы. Помните, какое было начало – Сперанский, реформы… Высокого мнения и об Александре Втором, о его осмысленной цельной концепции реформирования России, правовом, судебном, государственном институтах… Но, увы, судьба реформаторов, как правило, трагична.
– В том числе и Ленина?
– Совершенно верно, в том числе. Кстати, мое внимание к этой противоречивой, драматической фигуре до сих пор не ослабевает. Я вижу драму этого человека. Думаю, что если бы он остался жив, то действовал бы на основе того, что написал в последние годы жизни, когда начинался НЭП. Он чувствовал начало разрыва социализма и демократии. Ленин успел отказаться от ставки на диктатуру, на кровавое насилие. Но Сталин усилил эту ставку, потопив страну в крови, возложив на себя необъятную, беспредельную власть. Кстати, когда Ленин провозгласил НЭП, его называли предателем, и несколько его самых горячих приверженцев даже покончили с собой: дескать, Ленин продался капиталу.
Разговаривая с Михаилом Сергеевичем, глядя ему прямо в глаза, задавая свои лояльно-каверзные вопросы, полемизируя с ним, я неожиданно для себя стал ощущать его обаяние, открытость, стремление быть на равных с собеседником. Более того, Горбачев вдруг стал отметать некоторые мои довольно принципиальные и давно сложившиеся представления… Он явно обладает экстрасенсорными способностями, подумал я, соглашаясь с его логически верными суждениями. Он говорил страстно, взволнованно, то отступая за линию эмоционально-лирических излияний, то цепляясь за незыблемые и общедоступные мнения. Не размахивал руками, не поправлял галстук, не дергал нос в нервическом порыве. Временами, я это чувствовал, его несло, и я вспоминал резкие суждения оппонентов перестройки о том, что Горбачев «профукал», «заболтал» великую миссию. Вклиниваться в монолог, прерывать уважаемого мною визави я, конечно же, не мог. Но, несмотря на эти издержки, мне показалось, что на многие вещи человек номер один прошлого десятилетия открыл мне глаза. За полтора часа он справился с одним в чем-то сомневающимся человеком, как за первые два года перестройки сумел убедить в своей правоте весь мир, миллионы и миллионы людей.
Ответить на все мои вопросы, подсунутые мне к тому же и теми, кто знал, что я иду на столь интересную встречу, Михаил Сергеевич, конечно же, не смог.
Но один вопрос стоял особняком. На него он отвечал добрых полчаса. Но читателю бояться не следует, я получил от Михаила Сергеевича право на редактуру и сокращение этого текста.
– Михаил Сергеевич, специалисты-сексологи считают, что чета Горбачевых войдет в историю семейных отношений. Почему? В начале перестройки ваша супруга стала все чаще и чаще появляться на людях, многих раздражая, как тогда считали, вмешательством в государственные дела. По стране гуляли слухи и о ее руководстве строительством крымской дачи, и о крупных тратах на наряды, и о ее повышенном интересе к вопросам, к которым она не имела никакого отношения. С вами будто бы разговаривало кремлевское окружение, давили ближайшие члены команды, но вы не отдали жену на растерзание, не изменили своего к ней отношения и продолжали быть рядом и в счастливые, и в тяжелые времена.
– До того как я стал генсеком, моя жена никого не интересовала. Когда меня избрали, я сказал Раисе Максимовне: не беспокойся, ничего не изменится в наших отношениях, я не буду подстраиваться под чьи-то досужие мнения. Свое достоинство мы сохраним. Этим словам, точно клятве, мы остались верны… Конечно, я понимаю, какое впечатление производила появившаяся рядом с генсеком молодая образованная симпатичная женщина. Я бы даже взял на себя смелость заявить: это подействовало на людей больше, чем сама перестройка. О перестройке тогда говорили: ну ладно, перестройщиком был Хрущев, реформатором был Косыгин, чего-то там пытался изменить даже Брежнев. Все прошло, как с белых яблонь дым. Пройдет и это. А ведь у каждого из названных мною и у всех других, естественно, были жены, не будем обсуждать какие, скажем так, разные, хорошие. Но все они находились в тени. Народ их мало видел и ровным счетом ничего о них не знал. В этом смысле страна оставалась домостроевской. По поводу нас в ЦК шли два потока писем. В одном наш совместный имидж приветствовался взахлеб: писали, что мы подняли достоинство советской женщины-супруги; второй поток писем – злопыхательство, зависть, подначки. Но мы не сломались…
– Я бы акцентировал: может быть, даже ценой потери к вам как к генсеку, президенту доверия, уважения части людей. Ведь вы рисковали?
– Вы правы, мы шли на риск. И на риск в семейных, сугубо интимных делах. Но мне не привыкать. Я рисковал значительно больше, когда начал реформы. И в обоих случаях мой выбор, мой риск был осознанным. Уступать чьим-то расхожим мнениям я был не намерен.
– Скажите честно, Раиса Максимовна все-таки влияла на какие-то государственные дела, на принятие важных решений?
– Нет, это миф. При нашем Политбюро никто со стороны влиять на власть не мог. Тем более женщина.