Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ты очень меня не любишь? – спросила она.
– Очень, – сказал Игнациус.
– Это Ойкумена, – сказала она.
– Нет, это – я сам, – сказал Игнациус.
Нельзя любить женщину, которую не любишь. Потому что тогда начинаешь ненавидеть каждый ее жест, каждую интонацию, каждое ее неосторожное слово. Он сидел в сквере напротив своего института и глядел, как меняются зеленые цифры на табло при входе. Время и температура. Температура и время. Был март. Отсырели и стекли за горизонт дряхлые выдохшиеся морозы. Клочья синевы продрались к полудню из мокрых туч. Хлынули на город потоки рыжего света. Дул резкий ветер с залива и под тревожным упорством его оседал ноздреватый прогревшийся снег в сугробах. Чернели поперек тротуаров первые неуверенные ручьи. Пучился грязный наст в каналах. Сладкие тягучие соки распрямили артерии тополей и, дойдя до их самых конечных, до самых их тонких веточек, с болью и наслаждением отщепили коричневые почки на них. Прояснившийся воздух стал горек.
У Игнациуса совершенно не было сил.
Капелюхина встретила его нервно и раздраженно:
– Вы опять опоздали, – сказала она.
– Да, – подтвердил Игнациус.
– Это уже не первый случай.
– Я знаю.
– Так больше продолжаться не может.
– Разумеется, – сказал он.
– Я была вынуждена пропустить начало конференции, чтобы лично включить прибор. Я предупреждаю вас самым серьезным образом…
Игнациус, спасаясь, уткнулся в смотровое окошечко. Прибор назывался «ДМЗ» – дестабилизатор механической защиты. Его изобрела сама Капелюхина: обруч, проложенный войлоком, зажимал куриное яйцо, а пульсатор (заостренный на конце молоточек) тюкал его под заданным углом и с заданной силой. В обязанности лаборанта входило снимать разбитое яйцо и ставить новое. Капелюхина особо следила, чтобы использованные яйца не пропадали. Она уже защитила докторскую и шла прямиком на профессора. Игнациус накинул халат. Сотрудники лаборатории косились на него с острым и нескрываемым любопытством. Он был легендарной фигурой: увольнение, плагиат, скандалы.
– А знаете, Александр Иванович, – обратился к нему кудрявый Гоша, – в Южной Америке обнаружили целый неизвестный народ? Несколько тысяч человек на стадии средневековья. Сплошные загадки. Они появились непонятно откуда, обликом явно европейцы и говорят на языке древних белгов.
Игнациус пожал плечами. Ойкумена не интересовала его. Нельзя любить женщину, которая тебя обожает. Обожание утомительно, оно, будто клейкая паутина, опутывает человека – хочется немедленно освободиться. И уйти навсегда. Любить можно только безответно. А взаимная любовь – это абсурд. Он нажал кнопку. Пульсатор качнулся и острым клювом тюкнул по скорлупе.
После работы он снова спустился в сквер и уселся на ту же отдельную мокрую покосившуюся скамейку. Делать ему было абсолютно нечего. Дожидавшийся Анпилогов немедленно подошел к нему, протягивая чистенькие, без морщин, купюры:
– Вот тебе – двадцать рублей.
– Теперь будет – ровно сто. Плата за слепоту и безразличие.
– Не понял, – сказал Анпилогов.
– Я ведь не отдам, – признался Игнациус, улыбаясь и пряча деньги в карман.
– Пожалуйста, – Геннадий равнодушно кивнул. Он был без шапки – худой, хрящеватый, с бледным замерзшим редковолосьем на голове. – Не стесняйся в дальнейшем. Если тебе понадобится еще…
– Ладно, – сказал Игнациус.
– Старик уже звонил к вам в институт – они отрегулируют твою Капелюхину.
– Ладно, – сказал Игнациус. Повернулся и с интересом посмотрел на него – снизу вверх, из ветвей, обнесенных ледяшками. – Значит, ходили в театр? Цветы, шампанское?.. Наверное, поцеловал ей руку?..
Анпилогов покраснел так, что бесцветные волосы его стали казаться чужими.
– Если ты думаешь, что я способен…
– Способен, способен, – сказал Игнациус. – И правильно, что способен. Привет – Геннадий…
Он пошел на другую сторону улицы. Запрещая, горел светофор и машины, негодующе разбрызгивая слякоть, шарахались от него. Обрывались сосульки. Часто капало с крыш. Красное вечернее солнце растекалось в зеркальных витринах универмага. Бурлили у метро зловещие толпы народа. В половину неба пылал над черными трубами холодный желтый закат. Там, по-видимому, догорала Ойкумена. И в агонии корчились злобные панцирные жуки. Месяца три, не больше, подумал Игнациус. Предположим, он доживет до семидесяти. Это в лучшем случае. Значит – март, апрель, май. Начало июня. Нельзя любить женщину, если – март, апрель, май. Начало июня. В лучшем случае. Вообще невозможно любить. Он механически топтал скользкую ледяную кашу. Трамваи отбрасывали с рельсов фонтаны воды. В конце проспекта на шелковом полотнище неба темно-синей трехглавой громадой теснились широкие купола собора. Время было, как этот закат. То есть – красного цвета и желтого цвета. И такое же, как закат, холодное. Беспощадным потоком своим оно пронизывало его – вымывая всю жизнь, оставляя пустую ненужную скорлупу.
Он свернул вдоль собора. Валентина уже поглядывала на часы. Изнывающий Пончик буквально подпрыгивал.
– Папа, ты только недолго, – противно загудел он, приседая и дергая Игнациуса за рукав. – Десять минут погуляем и ладно? А то мы собрались в кино…
– Какое кино?
– Про пиратов…
– Он давно просится, – объяснила Валентина. – А на завтра сеансов не было.
– Не хочу с тобой гулять, – ныл Пончик. – Ты меня водишь-водишь по улицам – скучно… А Серегин папа купил ему настоящее большое ружье. Ну, не настоящее – стреляет пробками. Ка-ак даст!.. Ну, давай не пойдем гулять сегодня, а то в кино не успеем…
Валентина тряхнула его за мокрый воротник.
– Помолчи!
– Ну, чего – я? Я только хотел…
Валентина еще раз тряхнула его:
– Помолчи!
– Тогда до свидания, крокодил, держи корягу, – с облегчением сказал Игнациус и протянул пятерню.
Пончик шлепнул по ней.
– Взаимно!
Валентина, однако, не уходила.
– Мы могли бы пойти вместе, – наконец, сказала она. И на скулах ее зажглись знакомые мятые пятна. – Я купила по случаю три билета – на всех…
Игнациус моргал в изумлении. Желтые полосы заката утягивались за собор, небо быстро темнело и горький прозрачный воздух наливался губительной чернотой.
Он отчетливо произнес по-испански:
– Возьми все, что хочешь, сказал бог. Возьми. Но заплати за все.
Жутковато, как будто из другой галактики, прозвучали гортанные переливы на вечерней мартовской капающей и текущей улице.
– Ну и дурак, – высокомерно сказала Валентина. Застегнула перламутровые пуговицы на шубе и, как фурия, обрушилась вдруг на неповинного Пончика. – Что ты ноешь?.. Ты замолчишь, наконец?..
Игнациус смотрел, как они идут вдоль проспекта, к далекой трамвайной остановке: жужелица-Валентина заколачивала каблуки в асфальт, а светлячок-Пончик подпрыгивал, не успевая за нею.
Честно говоря, он был только рад.
Нельзя жить в мире, от которого сохранились одни развалины: призраки, пепелища, сладкий дурманный ветер над скелетами голых руин.
Он вздохнул. В автобусе его стиснули так, что тупая заржавленная игла, давно уже появившаяся в груди, беспокойно заныла – приближаясь к сердцу. И