Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я был воспитан на двух-трех противоречащих друг другу и в общем, как мне кажется, банальных идеях. Для дедушки и всей моей семьи слова «счастье» и «прошлое» означали, собственно, одно и то же. Кстати, по мере того, как шло время, граница счастья незаметно отодвигалась. Мы терпеть не могли Талейрана, но с удовольствием повторяли знаменитую фразу, в которой он, естественно, как мы считали, осуждал сам себя: «Кто не жил до 1789 года, не знал сладости жизни». С течением времени 1789 год заменили на 1830-й, потом — на 1848-й, на 1870-й, на 1900-й, на 1914-й и на 1939-й. Сегодня же мне кажется, что мы были все еще совершенно счастливы между 1945 и 1965 или 1970 годами. По таким вот деталям я узнаю, что я постарел.
В своей мирной баталии против идей дедушки г-н Жан-Кристоф Конт научил меня, среди прочего, двум вещам: тому, что прошлое ассоциировалось со сладкой жизнью лишь в сознании немногих привилегированных людей и что подлинное счастье, счастье для всех, находится не позади, а впереди.
Я долго верил дедушке. Потом долго верил и г-ну Конту. А сегодня я спрашиваю себя: не является ли истина намного сложнее? Предпринималась ли когда-либо попытка написать историю чувств? Существуют истории войн, династий, живописи и музыки, литературы и философии, экономических учений и общественных движений, цен на хлеб и на мясо, средств связи, костюмов и нравов. А нужно было бы написать еще и историю чувств. Боюсь вот только, что написать таковую не представляется возможным. Как можно без статистики, без цифр и графиков, почти без документов представить себе, что чувствовали и ощущали римлянин времен упадка империи, средневековый крестьянин, кондотьер эпохи Ренессанса, парижский буржуа века Просвещения, наши собственные прадеды в 1848 году или при Второй империи? Что они думали, это худо-бедно можно и восстановить, и понять. Но вот как понять, чем были для них счастье, удовольствие, страдание, нежность, самоотверженность, отчаяние? А главное, как сравнить их чувства с нашими? Для этого надо было бы оказаться на их месте, чего мы сделать никак не можем. Все, что можно сделать, так это попытаться извлечь из книг, из писем, из речей то, каким им виделось будущее. Это было бы уже очень много. Я тоже вместе с другими думал об этом. Заголовок сам напрашивался: «История будущего с древнейших времен». Но даже и такой труд, сам по себе весьма ценный, не слишком продвинул бы нас в понимании того, что чувствовали люди на протяжении всей истории. Никто так никогда и не узнает, были ли люди более или же менее счастливыми без автомобилей и без телевидения, без информации, без денег, без потребностей и без амбиций, без больших надежд, но и без иллюзий, под строгим оком Бога, повелевавшего им молчать, жить в незыблемом, не предполагающем перемен порядке.
Жан-Кристоф никогда не позволил бы мне задумываться над такими вопросами. Для него счастье означало прогресс. И если я сегодня задаю себе эти вопросы, то только потому, что, прожив три четверти века, вижу, насколько неоднозначен этот самый прогресс. Оптимизм г-на Конта столь же небесспорен, как и пессимизм моего деда. Я остался достаточно верен урокам г-на Конта, чтобы не отрицать прогресса. Но что меня удивляет и, наверное, еще больше удивило бы дедушку, так это то, что со временем идея прогресса стала реакционной. Наука, старая противница деда, являвшаяся предметом поклонения Жан-Кристофа, вдруг оказалась также и противницей молодых, тех, кто идет на смену нашему поколению. И даже те, кто признает достижения прогресса, яростно отрицают его связь со счастьем. В наше время счастье для многих заключается как раз в том, чтобы убежать от прогресса и осудить его. Мне часто бывает жаль, что дед не дожил до сегодняшних дней. Быть может, он увидел бы в такой эволюции умонастроений своего рода победу над идеями Жан-Кристофа, парадоксальную, горькую и, как бы это сказать, диалектическую победу, но все-таки победу.
Если можно вообще выносить какие-либо суждения о загадочном счастье людей, то я сказал бы, что никогда они не были так счастливы, как в конце XIX и в начале XX века, но не потому, что они действительно были счастливы в это время, в начале индустриальной эпохи, а потому что наконец-то после стольких тысячелетий они надеялись стать таковыми. Ранее же, на протяжении многих веков, они даже и не надеялись на это. Исключительная роль социализма заключается именно в том, что он дал массе людей надежду на счастье. Сбылись ли мечты, надежды и чаяния и какими оказались плоды социализма, коммунизма, сталинизма — другой вопрос, и ответ на него сомнителен. Я спрашиваю себя, не оказались ли люди в положении женихов, безумно влюбленных и мечтающих о будущем с любимой женщиной. Брак никогда не бывает столь же прекрасен, как пора обручения. В течение целого века социализм был вот такой порой обручения человечества со счастьем.
И даже наша семья, находившаяся в привилегированном положении на протяжении многих веков, по-моему, никогда не была счастлива так, как в конце XIX века, когда у нас уже не было прежних привилегий. Сен-Жюст говорил, что идея счастья — новая для Европы идея. Это было верно даже по отношению к нам. Наши герцоги, кардиналы и маршалы Франции, наши первые президенты, собственно, и не думали о счастье. Я, разумеется, знаю, что им жилось лучше, чем их крестьянам и их солдатам. Но я упорно продолжаю верить, что за редким исключением они пользовались скорее категориями величия, могущества, веры, справедливости, чем понятиями о счастье. Им, надо полагать, были известны удовольствия. Грубые, скоротечные, не имеющие связи с будущим, не переходящие в привычку, они были приключениями в жизни, проходящей под знаком долга и обязанностей. Моему деду, человеку прошлого, не могло прийти в голову строить свою жизнь на идее счастья. Мне скажут, что у него было все. Не буду возражать. Но вот комфорт радости бытия, поиск новизны, умение отдыхать и находить прелесть в путешествиях — все, что придает очарование нашему существованию в этом мире, было ему абсолютно чуждо. Родившись в определенном месте и в определенных условиях, он и помыслить не смел, чтобы воспользоваться этим, извлечь из этого какую-либо выгоду, приобщиться к каким-либо удовольствиям. Это же ведь не было делом случая или везения. Вы же понимаете: такова была воля Господня! А она подразумевала только обязанности. Да, счастье оказалось детищем великой революции. Поэтому оно и вошло в нашу жизнь вместе с буржуазными ценностями ума и саморазрушения с тетушкой Габриэль.
Под двойным влиянием тети Габриэль и г-на Жан-Кристофа Конта Жак, Клод и я стали считать главным свободу, жизнь в согласии с окружающим миром, счастье других людей и свое собственное. Благодаря урокам Жан-Кристофа, наше счастье стало неотделимым от общего счастья. Постепенно нам стали ненавистны расизм, нетерпимость, диктатура, привилегии и насилие. Мы жаждали братства всех людей. Мы были готовы к тому, чтобы возненавидеть фашизм, поднимавший голову то тут, то там. Мы с упоением вдыхали веяния нового времени. Мы открывали для себя все, что на дух не переносил наш дедушка: гуманизм, социализм, свободу личности и тягу к счастью. Мы привыкали верить, что история не является некой неподвижной сферой, висящей в пространстве, что она скорее походит на стрелу, направленную в будущее, которое всегда располагается на более высоком уровне, чем прошлое.
Вот, по-моему, что сделало таким счастливым наше детство и юность в период перед Первой мировой войной и сразу после нее. Мы принадлежали к привилегированному классу, еще сохранявшему многие привилегии и неизжитое очарование. И мы шли в мир будущего, где у всех будет еще больше счастья, причем Жан-Кристоф привил нам способность радоваться этому вместе с ним. История находилась в состоянии неустойчивого равновесия. И мы вместе с ней находились между прошлым и будущим. В точке, отделявшей «еще» от «уже». В отличие от сегодняшних наших молодых людей в нас еще было много вчерашнего. Но в отличие от дедушки мы уже не боялись завтрашнего дня и очертя голову устремлялись во все ловушки, которые расставляли силы добра и силы зла.