Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но если мысль природна и человек природен, тогда как же он может не добиваться этого идеала, то есть мысли подлинно общественной?
И снова требуется Колумб.
«Русская общественная мысль»?..
Правда, тут уже есть нечто, есть противоречие, которое юный Колумб не сразу преодолел: общественная, а в то же время только русская?..
Но, с другой стороны, надо же с чего-то начинать? С каких-то ориентиров? Нельзя же постигнуть все и сразу же?
Надо начинать с самого себя, он сам, Петруся Корнилов, был человеком русским, значит, вот она, отправная точка.
Колумб тоже был только испанцем, но открыл Америку для всего человечества. Петруся Корнилов был только русским, но он обязательно откроет великую, величайшую мысль всех народов!
Он никогда не считал себя дураком, а умным мальчиком всегда, и вот научился думать о своей мысли, как о самом себе.
Когда же он этому окончательно разучился, он не помнил. Наверное, на войне.
Память удерживает только приобретения мысли, но не ее потери.
Вполне возможно, что все эти чувства и неотчетливые соображения, возникшие в юном Колумбе при встрече с «Историей общественной мысли в России», были несколько иными. Не совсем теми, какими они представлялись ему нынче, спустя много лет: что-то к ним присоединилось.
Ведь много-много лет, в течение которых он жил, взрослел, старел, уходил во всеобщую и в свою собственную «бывшесть» (кажется, даже не без чувства благодарности к ней), опыт его взрослой жизни и мысли хоть краешком, хоть тайно, а все равно присоединялся к тому первому, к детскому и Колумбову открытию, так что со временем нельзя уже было отделить одно от другого – открытие от всего того, что когда-нибудь к нему присоединялось.
И нужно ли это было – отделять?
И бывает ли когда-нибудь иначе, бывает ли, чтобы открытие, совершившись, стало неприкосновенным памятником?
Тем более что и открытие, и все, что к нему присоединяется позже, все это одно и то же, все – надежда. Мысль – надежда, и мир – надежда, и война – надежда на то, что ты останешься жив, надежда на естественность и природу вещей, на то, что, как бы ты ни поступал, о чем бы ни думал, ты все еще природен и все еще терпим в природе вещей.
Так или иначе нынче, спустя столько лет, он уже не был в состоянии представить себя Колумбом, но тогда-то это было не только просто, но и необходимо для него, это было той естественно исполнившейся необходимостью, на которой он даже и не подумал остановиться, признать ее конечной, наоборот, она была лишь средством дальнейшего движения его мысли в...
У него все еще не было общечеловеческой мысли, но это не угнетало его: в самом ближайшем будущем он откроет ее, должен открыть, потому что она должна существовать.
Тут Колумб и пришел к мысли о боге.
Есть ли бог или его нет, то есть следует верить в него или не следует, это было слишком просто, об этом маленькие дети спрашивали друг друга: «А ты в бога велишь? Я – не велю!» Он же давно уже не был ребенком и спрашивал иначе – должен быть бог или его не должно быть для человека?
Если бог истинно нужен людям, если он нужен им, как нечто общечеловеческое, без чего они попросту погибнут, тогда это нечто будет открыто, тогда человечество обязательно определит то проявление природы и мира, от которого оно возникло, в котором существует, в котором надеется существовать; если же бог нужен, но не очень и не всем, он запросто может и затеряться где-нибудь в галактиках, стать известным лишь кому-нибудь, но далеко не всем, а какой же это бог, если он известен не всем и не все с ним считаются, не все в нем, единственном, истинно и неизменно нуждаются?
Правда, тут он не удержался от соблазна своего собственного величия, от догадки о своей избранности. «Ведь человек, – подумал он, – человек, открывший бога для всех, есть кто? ..»
Вот что он подумал однажды и как будто не очень заметно для самого себя, а потом, слушая священноучителя на уроках закона божия, нет-нет да и догадывался: «Это обо мне!»
Тем более что учителем был молодой, красивый и темпераментный священник, человек высокого ума и образованности.
Первый результат догадки – Колумбу захотелось погрозить всем взрослым людям указательным пальцем, да еще и таким, чтобы он был подлиннее и с ногтем торчком, в виде надменного восклицательного знака: «...Вот я вас!» Ему казалось, будто все взрослые незаметно забывают свое самое первое, самое праведное предназначение, которое приходило к ним в свое время, в детстве, так же как пришло к нему, но они это свое предназначение забыли, а он один нет, не забыл, вот в чем все дело!
Отсюда, по этой причине, по этой забывчивости и слабости и беды взрослых людей: они предпочитали становиться адвокатами, ну и еще бог знает кем, вместо того чтобы быть мыслителями, Колумбами.
Забывчивость же эта, по-видимому, происходила от множества слов, которые люди произносили даже не столько друг для друга, сколько для самих себя. Во всяком случае, юный Колумб-мыслитель изо дня в день видел и слышал сотни говорящих людей, но молчаливо задумавшихся никогда. Вот и в реальном училище тоже ни один учитель не сказал своим ученикам: «Посидим и молча подумаем, потом отверзнем уста и расскажем друг другу, кто и до чего додумался...» Нет, учителя настолько привыкли говорить, настолько считали слова обязательными для себя, что если замолкали на минуту и в классе воцарялась тишина, так эта тишина тут же становилась тягостной и ученики подозревали учителя в том, что он не знает того, что обязан знать.
Исключение составляли контрольные по математике, тут класс погружался в решение задач в соответствии с теоремой Пифагора, или биномом Ньютона, или еще какими-то правилами, но и это были далеко не самые приятные минуты, это тоже было насилием, потому что никто не имел права подумать о том, что в действительности было у него на душе и на уме, а каждый был всеми силами привязан только к Пифагору. В старшем классе – к Ньютону.