Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Непонятно говорите! Для меня. И для себя тоже непонятно, и темно, и лживо! Вы ведь уже загодя и решительно определили себе – вот это будто бы вам знать нужно и вас вполне достойно, а другое – совсем недостойно вашего-с знания! Так ведь грех же! Есть ли грех больше того?! И неужели допустите вы-с себе позор, что погоните меня прочь? И «прочь!» повторите?!
— Прочь! – повторил Корнилов.
И бурмастер, будто бы все еще не веря Корнилову и себе не веря, что уходит, ушел.
Кругом-кругом пошел он по зеленеющей травке и по прошлогодней листве березовой рощи, забирая все вправо и сбоку откуда-то выходя к буровой скважине.
«Совладельцы!»
Два совладельца между собою разговорились. Так вот что их связывало – не «бывшесть», и не буровое дело, и не интерес друг к другу – общее владение связывало их, оно-то и не позволило Корнилову прервать разговор и разойтись.
Философия, хотя бы и потрясающая, она где? Она где-то там, где-то очень близко, но, может быть, и очень далеко. Она что-то такое, что может быть всегда и везде, но может не быть нигде и никогда, а владелец?! Владелец – вот он, в наличии. Совладелец где? Вот он, в полном наличии!
Корнилов подвигал руками и пощупал правой рукой левую, левой – правую... Вот ноги, голова, а вот его мысли. Тоже ощутимые. Разные мысли, но о владении, о совладении едва ли не прежде всего!
Ощутив таким образом себя, Корнилов подумал: «Разойтись разошлись. Но встретимся! На этом же месте, по тому же поводу!»
Корнилов всерьез готовился к новой встрече.
«Ужас насилия, ужас бессилия, ужас блудного слова» – это ли не серьезно?
Набравшись нахальства, отчаяния и сознания того, что он здесь первый хозяин, а мастер – только второй, Корнилов крикнул мастеру «прочь!» и прервал разговор, но все это только потому, что мастер оказался сильнее, Корнилов слабее. Трудно, обидно это бывшему приват-доценту Санкт-Петербургского университета признать, офицеру, наверное, еще труднее, но ведь только из-за слабости он и крикнул. Из-за того, что у Ивана Ипполитовича не только есть бог, но есть и познание его, и служение ему, у него же бог был когда-то, а нынче божье имя им забыто. Если не по букве, так по смыслу давно забыто. Бог давно стал для него его «бывшестью».
И встреча Корнилова с мастером не сегодня, а очень давно, на заре туманной юности, в детстве еще была предрешена...
Мальчик Петя, всеми любимый в благородном, либеральном, просвещенном семействе, искал бога и нашел, мальчик Ваня, наверняка всеми ненавидимый, тоже искал и тоже нашел, да как же после этого они могли не встретиться, искатели и открыватели?!
И как же мог нынче Корнилов отступить, отказаться от дальнейшего собеседования с мастером, если мастер, кроме всего прочего, кроме спора с ним самим, еще и сталкивал в Корнилове двух Петров – Васильевича с Николаевичем?
Потому что любое поражение и отступление живого Корнилова в тот же миг чисто механическим путем становилось победой Корнилова мертвого над живым, в тот же миг мертвый упрекал живого: «Скотина! Ну, присвоил себе мою женщину, ну, присвоил себе мою «Контору», присвоил всю мою жизнь, так хотя бы доказал, что достоин этого присвоения! Но недостоин же ничего и нисколько, скотина!» И наоборот: любая, самая крохотная, в чем бы она ни состояла, победа живого Корнилова утверждала его в праве на жизнь и даже в справедливости присвоения им чужой жизни.
Мало того, возвышение над мастером, над его «Книгой» было для Корнилова новым и необходимым приобщением к своей собственной, но, казалось бы, навсегда уже отчужденной от него «бывшести».
Когда Корнилову было четырнадцать лет, встретилась ему невзрачная такая книжечка: «История общественной мысли в России».
Он до поры до времени эту книжечку даже не открывал, и правильно, потому что одно только заглавие проделало в нем настолько огромную работу, что он понял это словосочетание «история – мысль» как природу и естественность. Ну, конечно: если мысль обладает историей, значит, она природна и естественна, как любой другой сущий предмет, как вся природа. Ведь природа исторична, а без истории ее попросту не бывает!
Ведь геологические напластования, растительность, животный мир, человечество – все имеет историю своего возникновения и развития, и вот мысль тоже ее имеет. Значит, никаких сомнений, мысль – это природа!
И так же, как в природе возможны открытия Ньютона, Менделеева и Колумба, так же возможны они и в самой мысли. И тут тоже нужны Колумбы...
Боже мой, а он-то не знал, зачем он долгие зимние вечера слушает и слушает споры-разговоры взрослых о предстоящем общественном переустройстве России, о грядущем прогрессе, о власти техники над человеком, о новых открытиях науки...
Ведь семья, в которой рос Корнилов, единственный ребенок,— адвокатская семья, либеральная и состоятельная, известная в Среднем Поволжье,— единого вечера не обходилась без гостей, без разговоров на «общественные темы»...
Он-то думал, что все это от непроходимой человеческой глупости и неестественности, оказывается, это было от природы, по ее запросу.
Он-то не знал, зачем он переходит из класса в класс реального училища с хорошими баллами по всем предметам, кроме закона божия и гимнастики,— гимнастика была обязательным предметом в реальном училище.
Он-то и не знал, зачем летние дни в усадьбе родового владения матери он проводил в чтении и в созерцании окружающего мира – небес, деревьев, птиц, букашек, трав...
Все стало ясно, когда ему наступило четырнадцать лет, он уже начитался и надумался до такой степени, когда человек перестает понимать, чего ради он читает и думает, и вот ответ пришел – ради того, чтобы соединить мысль с природой! Чтобы мысль была так же естественна и очевидна, как любое другое природное явление.
Это открытие мира и открытие самого себя было великим и благостным: ему стало легко, а в то же время значительно жить.
Он слышал, что детство счастливо своей безмятежностью и бездумностью, но эти слухи к нему лично никак не относились, он жил как бы наоборот со своими сверстниками – ему давно уже не хватало мысли, которая давала бы ему право на дальнейшее существование.
И еще многое-многое другое в заглавии книжки приводило его к тому же трепетному чувству открытия...
К Колумбову чувству!
«Общественная мысль»!! – но ведь это