Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– На следующий день, – напечатала Имп, – я извинилась.
Не уверена, что действительно так поступила. Ну, то есть извинилась. Но мне нравится тешить себя мыслью, что я это сделала. Как бы то ни было, я уверена, что именно в тот день попросила её прочитать мой рассказ, опубликованный пару лет назад в «Массачусетс Ревью». Если бы я ранее не рассыпалась перед ней в извинениях, то моё предложение прочитать этот рассказ можно было бы интерпретировать как другое, более личное, извинение. У меня не сохранился тот экземпляр журнала, но я прилагаю здесь машинописный текст, поскольку считаю, что это неотъемлемая часть моей истории с привидениями. Я доверила этот рассказ бумаге задолго до моих встреч с Евой Кэннинг, что первой, что второй, в июле и в ноябре. Не могу сказать, что этот рассказ основан исключительно на фактах, однако он достаточно правдив. Я прикреплю его к этой странице, потому что никак не могу найти скрепку.
Русалка бетонного океана
ИНДИЯ МОРГАН ФЕЛПС
Лифт в здании сломался, так что мне приходится тащить свою задницу пешком через все двенадцать лестничных пролётов. Её квартира оказалась меньших размеров и более безвкусной, чем я предполагал, хотя сложно сказать, что я ожидал здесь увидеть, одолев наконец все эти лестницы. Я не очень хорошо знаю эту часть Манхэттена, где расположен этот уродливый клин зданий, в квартале от Саут-стрит, Рузвельт-драйв и паромного терминала. Она в который раз напоминает мне, что если я выгляну в окно (единственное в квартире), то увижу Бруклинский мост. Кажется, у неё вызывает неподдельную гордость то, что она может любоваться отсюда мостом и Ист-Ривер. В квартире слишком жарко, от радиаторов исходят влажные, тёплые потоки, а в воздухе перемешано столько неприятных запахов, что мне трудно выделить среди них какой-то один. Плесень. Пыль. Застарелый табачный дух. Лучше я ограничусь замечанием, что воздух в квартире спёртый, и остановимся на этом. Её обиталище от стены до стены забито ветхим, покрытым пылью антиквариатом, ободранной мебелью из Викторианской и эдвардианской эпох. Мне трудно представить, как она лавирует посреди этого беспорядка в своём инвалидном кресле, которое тоже выглядит как какая-то древняя рухлядь. Я хвалю лампы «Тиффани», которые, похоже, все подлинные и выглядят получше, чем большая часть остальной мебели. Она улыбается, обнажая протезы, жёлтые от никотина и зубного налёта. По крайней мере, мне кажется, что это искусственные зубы. Она включает одну из настольных ламп с абажуром в виде вереницы витражных стрекоз и говорит мне, что это рождественский подарок от одного драматурга. «Он уже мёртв», – добавляет она. Затем называет мне его имя, но я никогда о таком не слышал и честно ей в этом признаюсь. Впрочем, её жёлто-коричневая улыбка ничуть не изменилась.
– Никто его не помнит. Он был очень авангарден для своего времени, – говорит она. – Никто так и не понял, что он хотел выразить. Но он крайне дорожил эффектом недосказанности. Ему было ужасно больно, что так мало людей понимают, насколько это важно в искусстве.
Я согласно киваю раз, два или даже три; точно не помню, да это и не важно. Её тонкие пальцы скользят по абажуру, оставляя борозды в осевшей на нём пыли, и теперь я вижу, что у стрекоз крылья янтарного цвета, а брюшко и грудная клетка глубокого кобальтово-синего оттенка. Глаза же у них малиновые, словно какие-то ядовитые ягоды. В этот момент она предлагает мне присесть и извиняется за то, что не сделала этого раньше. Она указывает на кресло возле лампы, а также на шезлонг в нескольких футах дальше. Оба обиты одинаковой выцветшей цветочной парчой. Я выбираю кресло и даже не удивляюсь, обнаружив, что пружины внутри него совсем ослабли. Стоит мне сесть, как я погружаюсь на несколько дюймов в сиденье, и мои колени вытягиваются вверх, к оштукатуренному потолку с разводами от воды.
– Вы не будете возражать, если я запишу наш разговор на плёнку? – спрашиваю я, открывая портфель, и она какое-то время смотрит на меня, словно не вполне понимая мой вопрос. Поэтому я достаю крошечный цифровой диктофон «Олимп» и подношу его к ней поближе. – Хотя на самом деле ему не нужны кассеты с плёнкой, – добавляю я.
– Я не против, – соглашается она. – Должно быть, так намного проще, чем пытаться вручную записывать всё, что говорит ваш собеседник.
– Намного, – киваю я и включаю диктофон. – Конечно, мы в любое время можем его выключить. Просто скажите, если потребуется. – Я кладу диктофон на стол, рядом с ножкой лампы-стрекозы.
– Как предусмотрительно, – улыбается она. – Очень мило с вашей стороны.
И тут меня осеняет, насколько она, как и её квартира, отличается от того, что я ожидал здесь обнаружить. Ничего похожего на «Бульвар Сансет», с Нормой Десмонд[57] и шаркающей компанией её «восковых» знакомцев. В этой старухе нет ничего гротескного или готичного – ни капли той самой пресловутой «голливудской готики». Несмотря на возраст и разрушительные последствия прожитых девяноста четырёх лет, её зелёные глаза остаются по-прежнему яркими и живыми. Ни голос, ни руки у неё не дрожат, и лишь старая инвалидная коляска символизирует собой признак старческой немощи. Она сидит очень прямо и во время разговора так двигает руками, словно её переполняют больше энергии и возбуждения, чем можно передать словами. Макияж у неё скромный – слабая полоска бледной помады и немного румян на высоких скулах, – а длинные седые волосы заплетены в косу. В ней ощущается какая-то лёгкая грация. Разглядывая её в свете, исходящем от лампы со стрекозами и проникающем в единственное окно, мне приходит в голову, что она демонстрирует мне своё подлинное лицо, а не какую-то маску фальшивой юности. Лишь желтоватые зубы (или зубные протезы) выдают хоть какой-то