Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За столом он больше ни разу не упомянул о некрологе. Завтрак прошел как обычно, под привычный аккомпанемент хлюпанья и чавканья — этот день ничем не отличался от любого другого. Эффинг словно и забыл уже, что только что три часа подряд изливал мне в гостиной то, что никогда и никому не говорил. За столом мы беседовали, как обычно, мало, но к концу завтрака уже обсудили все приготовления к ежедневной прогулке. Недели на три-четыре распорядок у нас установился такой: по утрам мы работали над «составлением некролога», днем выходили на прогулку. Я уже заполнил воспоминаниями Эффинга более дюжины тетрадей, в день получалось от двадцати до тридцати страниц. Мне приходилось записывать с огромной скоростью, чтобы успеть за Эффингом, и порой мои каракули едва можно было разобрать. Как-то раз я спросил, не воспользоваться ли нам магнитофоном, но Эффинг отказался. Никакого электричества, сказал он, никакой техники.
— Терпеть не могу шипения этих дьявольских штук. Одно рычанье и фырканье, так и с ума сойти можно. Я хочу слышать только один звук — скрип твоей ручки по обычной бумаге.
Я объяснил ему, что на профессионального секретаря не учился.
— Я не знаю стенографии, и мне иногда нелегко разобрать то, что я сам написал.
— Тогда в свободное время печатай записанное, — посоветовал он. — Я дам тебе машинку Павла. Замечательная добрая старая штуковина. Я ему купил ее в тридцать девятом, когда мы вернулись в Америку. «Ундервуд». Таких теперь больше не делают. Она весит, пожалуй, тонны три с половиной.
В ту же ночь я откопал эту машинку в углу шкафа в своей комнате и устроил на приставном столике. И с тех пор по несколько часов каждый вечер я разбирал и печатал страницы, записанные в наши утренние часы воспоминаний. Работа была утомительная, но слова Эффинга довольно прочно держались у меня в голове, и я почти ничего не упускал из сказанного.
После смерти Бирна, продолжал Эффинг, он потерял всякую надежду на возвращение. Не проявляя особого рвения, попытался выбраться из каньона, но очень скоро заблудился в лабиринте утесов, узких ущелий и отвесных скал. На второй день его лошадь пала, но дров нигде не было, и мясо даже нельзя было съесть. Полынник не загорался, только дымился и шипел. Чтобы утолить голод, Эффинг срезал тонкие пластинки мяса от освежеванной туши и опаливал их спичками. Ел один раз в день, а когда спички кончились, бросил есть конину: не хотел питаться сырым мясом. Тогда же он решил, что жизнь кончена. Продолжая бродить между скалами вместе с уцелевшим ослом, он все больше мучился от мысли, что каждый шаг все дальше и дальше уводит его от возможного спасения. Его холсты и краски были в полном порядке, воды и пищи хватило бы еще дня на два. Но какое это теперь имело значение? Эффинг понимал, что даже если выживет, для него уже все кончено. Смерть Бирна предопределила его собственный конец: дороги назад, к людям, ему больше нет. Позора он не вынесет: последуют расспросы, подозрения в убийстве Бирна, потеря доброго имени и отказ от карьеры. Пусть уж лучше думают, что и он тоже умер, — так, во всяком случае, его честь не пострадает, и никто не узнает, каким необязательным глупцом он оказался. Тогда-то и исчез Джулиан Барбер: там, в пустыне, в окружении гор и ослепительного, режущего глаза света он просто вычеркнул себя из мира живых. В тот момент его это даже не потрясло. Было очевидно, что он скоро умрет, а если и не скоро — от него и так и так никому никакого толку. Никто не узнает о том, что с ним произошло.
Эффинг сказал мне, что он тогда сошел с ума, но я не спешил воспринимать его слова буквально. Он говорил, что после смерти Бирна исступленно выл почти не переставая три дня подряд, пачкая лицо кровью, выступавшей на руках, — руки он сдирал, карабкаясь по кручам. Но если учесть постигшие его несчастья, такое поведение не казалось мне странным. Я и сам отдал дань вою и воплям во время грозы в Центральном парке, хотя мое положение и не было таким отчаянным, как его. Когда человек понимает, что дошел до предела, совершенно естественно, что ему хочется завыть. Воздух поднимается у него из легких и душит, он не может дышать, пока не вытолкнет его из себя, не выкричит изо всех сил. Иначе собственное дыхание задушит его.
Утром четвертого дня, когда пища кончилась, а воды во фляге осталось меньше, чем на чашку, Эффинг заметил на вершине одной из ближайших скал нечто, напоминавшее пещеру. Неплохое место, чтобы там спокойно умереть, подумал он. Место, защищенное от солнца и недоступное для стервятников, настолько укромное, что его никто никогда не отыщет. Собравшись с духом, он начал изматывающий путь наверх. На это у него ушло почти два часа, и когда он дополз, то полностью выбился из сил и едва стоял на ногах. Пещера оказалась гораздо больше, чем виделась снизу, и Эффинг с удивлением обнаружил, что при входе в нее ему даже не придется наклоняться.
Он оттащил закрывавшие вход ветви и сучья и зашел внугрь. Вопреки его ожиданиям, пещера была обитаема. Она уходила на двадцать с лишним футов в глубь скалы, и на этом пространстве расположились кое-какая мебель: стол, четыре стула, шкаф, пузатая плита-развалюха. Это был настоящий дом, можно сказать, со всеми удобствами. Все было прибрано, аккуратно расставлено и отдаленно напоминало незатейливый домашний уют. Эффинг зажег стоявшую на столе свечу и взял ее, чтобы осмотреть темные утлы помещения, куда не доходил дневной свет. У левой стены он обнаружил кровать. В ней лежал человек. Эффинг подумал, что он спит, и покашлял, чтобы сообщить о своем присутствии. Ответа не последовало, и тогда он нагнулся и поднес свечу к лицу спящего. Тот был мертв. Не просто мертв, а убит. На месте правого глаза у лежавшего зияла большая дыра от пули. Левый глаз тупо смотрел в темноту, подушка под головой была залита кровью.
Эффинг отошел от трупа, направился к буфету и нашел там массу еды. Консервы, солонину, муку и прочее — еды на полках одному человеку хватило бы на год. Он отломил полбуханки хлеба и вскрыл две банки консервированных бобов. Утолив голод, стал обдумывать, кем бы мог быть этот мертвец и что с ним делать. У него уже созрела идея, оставалось только воплотить ее. Скорее всего, незнакомец был отшельником, размышлял Эффинг, и жил один, а если это так, то мало кто знает, что он здесь. Из всего увиденного (тело еще не разложилось, даже отвратительного запаха тления еще не было, да и хлеб не успел зачерстветь) он заключил, что убийство произошло совсем недавно, может, даже всего несколько часов назад — а это значило, что единственный, кто знает о смерти обитателя пещеры, это тот, кто его убил. Ничто не мешает занять жилище отшельника, решил Эффинг. Они примерно одного возраста, примерно одних габаритов, у обоих светло-каштановые волосы. Отрастить бороду и начать носить одежду убитого совсем не трудно. Он примет образ отшельника и продолжит жить за него, как будто в него самого переселилась душа этого человека. Если кто придет навестить его, он просто прикинется тем, кого на самом деле нет (интересно будет посмотреть, насколько ему это удастся). А если вдруг что-нибудь будет не так, у него есть ружье для самозащиты. Он надеялся, что в любом случае удача будет на его стороне, поскольку не похоже, чтобы к отшельнику часто наведывались гости.
Сняв с незнакомца одежду, Эффинг вынес труп из пещеры и оттащил его к противоположной стороне скалы. И там ему открылось самое неожиданное и замечательное: небольшой оазис на тридцать-сорок футов ниже уровня пещеры, площадка с пышной растительностью, где высились два хлопковых дерева, бил настоящий родник и темнели густые заросли каких-то разных, неизвестных ему кустарников. Это был крошечный тайный островок жизни, спрятанный в самом центре гнетущей пустоты. Похоронив отшельника в мягкой земле за источником, Эффинг ощутил, что здесь ему будет подвластно все. У него есть еда и питье, у него есть дом, он обрел новую сущность, новую и абсолютно неведомую жизнь. Вот что такое преображение… Лишь час назад он готов был умереть. Теперь же, засыпая могилу, он дрожал от счастья и не мог подавить веселого смеха, горсть за горстью бросая землю на лицо убитого.