Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот и скажите теперь, монсеньор, что он не был сумасшедшим с самого начала! Я понял, что нахожусь в одном доме с двумя помешанными, один из которых – буйный, а другой – тихий, и только любопытство, желание узнать, чем кончится это безумие, кто сдастся первым, удержало меня от желания бежать без оглядки. Очевидно, если бы не любопытство, в те дни учитель лишился бы всех своих учеников, близких к тому, чтобы покинуть его всегда тихий и уютный дом, как крысы – тонущий корабль. И, надо думать, старик не стал бы по нам плакать. Теперь у него был Изамбар, который один стоил больше всех нас, вместе взятых, и учитель принялся испытывать его не без азарта. Я же наблюдал происходящее со смесью злорадства, восхищения и искреннего сострадания, переходящего в страх за этого юношу, почти мальчика, чья хрупкость сама по себе заставляла теряться в догадках, как еще держится в нем душа!
Я нисколько не сомневался – он заслуживал всего того, что получил, всего, о чем сам же и просил. Он без единого слова вытащил из меня мою сокровенную, мою мучительную тайну и сыграл ее на струнах; восхваляя музыку учителя, поклоняясь ему как музыканту и призывая оставить излишнюю снисходительность, он умудрился, сохраняя почтительность, в то же время оскорбить старика, обвинив в лицемерии и предательстве себя самого в угоду благонравию и посредственности. Он задел учителя не меньше, чем задел меня, и старый музыкант, отвечая на вызов ученика, стряхнул с себя пыль терпимости. Я ждал, что дерзкий смельчак погибнет в лаве разбуженного им вулкана. Учитель мстил ему за нас обоих, и мальчишка должен был погибнуть!
Утром второго дня, когда я вошел в гостиную, сверху доносился тихий перезвон лютневых струн. И всякий раз, когда я заходил туда, он не смолкал ни на миг. Наверное, Изамбар играл и ночью и спал не более трех часов. Он не спускался вниз и не выпускал из рук инструмента, пока учитель, отыграв в церкви вечерню, не позвал его на урок.
Я снова притаился за дверью.
Они начали с повторения вчерашних упражнений, которые были сыграны без единой запинки, не вызвав учительского гнева, а только лишь пару сухих замечаний. Новые упражнения, одно другого сложнее, я сам не сыграл бы идеально, хоть среди учеников считался далеко не последним лютнистом. И стоило Изамбару чуть ошибиться, все начиналось сначала: требование повторить, еще и еще, окрики и удары… Не знаю, чем бил его учитель (должно быть, всем, что попадалось на глаза), но только после этого урока я увидел на руках Изамбара, прижимавших к груди драгоценную лютню, синяки и кровоподтеки, и особенно досталось правой.
Упражнения третьего дня были мне вовсе незнакомы. На четвертый день учитель требовал от Изамбара такой ловкости пальцев, таких заковыристых скоростных переходов и ритмических трюков, что я даже не был в состоянии ни понять, ни оценить их по достоинству, и он с ними почти справлялся. А когда не справлялся, то неизменно получал по рукам. Учитель перестал кричать на него, но бил педантично и аккуратно; мне уже не хватало ни слуха, ни чувства ритма уловить – за что. Последние три упражнения Изамбар повторил не менее чем по десять раз каждое, как мне показалось, безупречно, но ответом ему был град ударов и приказание не появляться перед учителем до тех пор, пока переходы не станут по-настоящему отчетливыми. Он вышел чуть живой, еле переставляя ноги, с плотно сжатыми бледно-синими губами. Синяки и багровые полосы виднелись у него на запястьях, на шее, даже на щеках. Старик бил его по лицу. Я бы не стерпел такого ни от кого и ни за что на свете! Да и Изамбару его терпение далось дорого. В ту ночь он не играл. Зато утром взялся за дело с удвоенным рвением.
Во время пятого урока Изамбар сыграл все учительские упражнения от первого до последнего, сыграл не только с точностью, но и с чувством, каждое – со своим, свежим и ярким, пережитым и выстраданным. Учитель слушал его не прерывая, а когда Изамбар закончил, сказал: «Половину из этих приемов я сочинил сам. Я говорю, как ты можешь догадаться, о второй половине. В ней – основные секреты моего мастерства, за которое меня прозвали Волшебником Лютни. Последние три упражнения современные лютнисты считают невыполнимыми. Многие из них отдали бы душу за то, что стоило тебе пяти дней терпеливого труда и нескольких пощечин. Теперь твои руки знают и чувствуют лютню. Играй, мой мальчик, играй, отдай ей все сердце, и ты станешь ее Королем. Да ты ведь и так уже это делаешь!»
«Спасибо, учитель! – взволнованно ответил Изамбар. – Но я хочу учиться у тебя и дальше. Я хочу играть с тобой».
«Ну что же, давай попробуем», – согласился мастер.
* * *
И они попробовали, монсеньор! Я стоял за дверью и слушал их дуэт, не зная, что уже далеко за полночь. Они никак не могли остановиться. Честно говоря, до того дня я толком и не понимал, за что нашего учителя прозвали Королем и Волшебником Лютни. Но добрейшего старичка, посадившего к себе на шею ораву молодых оболтусов, больше не было. Настоящий Волшебник Лютни, которого мы никогда не знали и к которому пришел Изамбар по пыльным дорогам из неведомых далей, восстал из небытия. Его музыка срывала и осмеивала покровы привычного, вскрывая двойное дно вещей. Знакомые мелодии простеньких любовных песенок вдруг обретали глубину, загорались страстью, усложнялись до неузнаваемости, торжественные хвалебные гимны и придворные танцы окрашивались горькой иронией, их величественность переходила в тяжеловесность, подавляя себя самое, трагически обреченная, она повествовала об узах земной власти, обессиливающей своих узников. Старый музыкант мог выразить в звуках любое чувство, любую мысль, любую вещь мира! Это было нескончаемое превращение одного в другое. Своими хитрыми, непостижимыми для меня приемами, которым он обучил Изамбара, мастер извлекал из лютни такие многоголосья, добивался такой осязаемой силы звучания, а ученик вторил ему, подхватывая, продолжая и расцвечивая, так уверенно и чутко, что казалось, слились в игре не два, а четыре инструмента. О, эта игра стоила свеч! Она стоила куда дороже, чем пять дней непрерывных мучений заковыристыми трюками для пальцев и учительские побои! Слушая ее, я уже не считал Изамбара сумасшедшим. Другое дело, что меня, как и любого из моих товарищей, можно было забить насмерть, порвать на кусочки, так и не добившись ничего путного.
В ту ночь я узнал, чьим учеником я самонадеянно считал себя уже не первый год. Как и все мои товарищи, я жестоко заблуждался. Волшебник Лютни даже не пытался учить нас своему настоящему мастерству. Он не метал жемчуга перед свиньями. Более того, он никогда не играл нам своей лютневой музыки, хотя мы знали, что каждая вторая песня, бойко распеваемая новомодными трубадурами, написана на украденную у него мелодию. Он показывал нам, как можно развить и украсить такую мелодию, упрощенную до пошлости уличными певцами, вернуть ей самобытность, вдохнуть в нее жизнь, и мы, не имея понятия о сокровище оригинала, с успехом бренчали лунными вечерами под окнами своих девиц. Этого нам было довольно, чтобы считать себя хорошими лютнистами. Если прибавить душещипательно сладкое удовлетворение, с которым, спускаясь с хоров после мессы, мы наблюдали заплаканные лица выходящих из церкви женщин и, разумеется, ставили эти слезы в заслугу прежде всего своему пению, а уж потом – собственно религиозным чувствам и игре учителя – чего еще нам было желать? Кому из нас приходило в голову усомниться в искренности учительского «хорошо» и его ласковой улыбки? Кто мог догадаться, что это «хорошо» лишь проверка на чистоту слуха? Наши глухие сердца не слышали фальши, не слышали и не хотели слышать. Только истинный музыкант, тот, для кого фальшь – нестерпимая боль и лучше уж плетка, чем ложь, только тот, чье сердце и уши слышат одинаково чутко, мог подобрать ключ к этой двери, войти и быть посвященным.