Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проснулся он, чмокая сухими губами, в маленьком городке великих обаяния и чистоты, где официанты с салфетками поджидали на широкой террасе со множеством столов. Затекшие и потягивающиеся пассажиры сошли к поилкам. Тут, понял Эндерби, они совсем близко к Фраскати, чье вино так боится перевозки, что путешествует на минимально возможное расстояние. Белая пыль, зной и мерцающая бутыль на столе. Внезапно Эндерби почувствовал себя здоровым и счастливым. Улыбнувшись Весте, он взял ее за руку.
– Забавно, что мы оба католики-ренегаты, да? Ты была права, когда сказала, что чуток похоже на возвращение домой. Я хочу сказать, что подобную страну мы понимаем лучше протестантов. Мы сопричастны ее традициям. – Он доброжелательно улыбнулся паре голодноглазых детишек у подножия лестницы на террасу; старший серьезно ковырял в носу. – Даже если больше не веришь, Англия все равно кажется чуточку чужой, чуточку неприязненной. Взять хотя бы церкви, которые протестанты у нас отняли. То есть, по мне, так пусть оставят их себе. Но все-таки им надо иногда напоминать, что на самом деле они все еще наши. – Он счастливо оглядел заполненную пьющими террасу, умиротворенный лепетом чуждых фонем.
– Лучше бы ты не разговаривал во сне, – кисло улыбнулась Веста. – Хотя бы на людях.
– Да? И что я говорил?
– «Долой папу» или что-то в таком духе. Хорошо, что мало кто в автобусе понимает английский.
– Забавно, – сказал Эндерби, – я даже не думал о папе. Очень любопытно. Поразительно, что только не творится в подсознании, да?
– Тебе, пожалуй, лучше до конца поездки не спать, – приказала Веста. – Это последний перегон.
– Но ведь никто папу не упоминал, правда? – недоумевал Эндерби. – Смотри, уже в автобус садятся!
Двигаясь по проходу, они вежливо улыбались попутчикам. Кое-кто поменялся местами, но это было не важно: даже сев на самое дальнее от окна кресло, все равно окажешься через одно место от него. Однако нахальный пузатенький француз в льняном костюме и панаме, точно местный житель в колонии, набрасывался, издавая звуки флейты, на немца, который якобы занял его место. Немец рявкал и подвывал возмущенными отрицаниями. Худой подвыпивший португалец, подбодренный родной латынью, взялся обрабатывать ни в чем не повинную сырную голову голландца: он-де с самого начала застолбил место поближе к водителю, мол, видишь, твоя жирная голландская задница на нем сидит, на моей карте Рима и его окрестностей. Европа воевала сама с собой, поэтому остроглазый техасец крикнул:
– Эй вы, охолоните!
Поднялся экскурсовод и заговорил по-французски, заявив, что младенцем в школе его учили садиться на изначально отведенное место. Эндерби кивнул: по-французски это звучало разумно и цивилизованно. На американский английский экскурсовод перевел свое увещевание так:
– Как будто вы в школе, сидите на своем месте и не высовывайтесь, не старайтесь захватить чужое. О’кей?
– Кем вы себя возомнили, черт побери? – тут же вскинулся раскрасневшийся Эндерби. – Папой римским?
Это был извечный протест англичанина против иностранной надменности.
– Почему бы тебе не держать твой большой рот… – начала Веста.
Слова Эндерби быстро оказались переведены на многие языки, и все повернулись посмотреть на него – одни с удивлением, другие с сомнением, а третьи со страхом. Но один пожилой мужчина в сером, эдакий элегантный резонер, встал сказать по-английски:
– Нам сделали выговор. Он напомнил нам о цели нашей поездки. Нельзя допустить разобщения католической Европы.
Он сел, и пассажиры взглянули на Эндерби теплее, а одна сморщенная коричневая старушка даже предложила ему кусок бельгийского шоколада.
– О чем это он? – спросил Эндерби у Весты. – Он сказал, цель нашей поездки. Мы же на озеро едем, да? Какое отношение озеро имеет к католической Европе?
– Увидишь, – успокоила Веста и добавила: – Думаю, в конце концов будет лучше, если ты все-таки поспишь.
Но теперь Эндерби не мог задремать. Мимо скользила сельская местность, сверкали далекие городки на высоких залитых солнцем плато, неслись оливы, виноградники и кипарисы, виллы, покоричневевшие поля, бесконечное голубое небо. Наконец показалось озеро, огромная белая водяная гладь, которая смягчала полуденный зной; на берегу – постоялый двор. Экскурсовод, который молчал и дулся от того, что Эндерби его окоротил, наконец подал голос:
– Остановка два часа. Автобус будет припаркован на стоянке для автобусов. – Он сделал римский жест-закорючку в неведомом направлении.
Когда чета Эндерби сходила, он состроил сизо-подбородковую хмурую римскую мину, а ведь Эндерби бросил ему:
– Никаких обид, ладно?
И совсем уж окаменел, когда Эндерби сказал:
– Ma e vero che Lei ha parlato un poco pontificalmente[41].
– Пошли, – сказала Веста.
От серебристой воды веяло прохладой, но к немалому удивлению Эндерби никто не спешил ею насладиться. Сходя с автобусов, толпы устремлялись на холм к городку за стеной. Автобус за автобусом извергал совсем непраздничных людей, серьезных, благочестиво перебирающих четки. Тут были точеные африканцы, стайка китайцев, косяк финнов, хоровод жующих американцев, пожимающих своими epaules[42]французов, встречались также редкие светловолосые викинги и их богини, – и все поднимались на холм.
– Мы тоже поднимемся, – сказала Веста.
– А что там, на холме? – тщательно выговаривая слова, спросил Эндерби.
– Идем. – Веста взяла его под руку. – Прояви чуточку поэтического любопытства, пожалуйста. Пойдем и узнаешь.
Эндерби почти догадывался, что ждет в конце дороги, по которой они начали подниматься, уворачиваясь от прибывающих с визгом шин автобусов, но позволил себя вести мимо улыбающихся торговцев фруктами и образками. На мгновение он в ужасе замешкался, увидев портрет размером с игральную карту, который повторялся более пятидесяти двух раз: поначалу ему показалось, что это с картинки благословляет портретиста его мачеха в одеждах святого, но быстро сообразил, что это не она.
Его, отдувающегося, подвели к массивным воротам, а через них – во двор, уже набитый битком и наэлектризованный. Позади них с Вестой решительно поднимались новые толпы. Ловушка, ловушка! Он не сможет выбраться! Но тут раздался священный рев, от которого, казалось, содрогнулся сам холм, и усиленный громкоговорителем голос очень быстро заговорил на очень быстром итальянском. Голос шел как будто бы из ниоткуда, открытые в экстазе рты впитывали его вместе с воздухом, черные глаза выискивали голос над высокой штукатуркой бежевых стен, где в вышине ставни были распахнуты жару, деревьям и небу. Радость от громких неразборчивых слов наполняла щетинистые лица. Занялся крик и был подхвачен крик: