Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот 1-е незаконченное письмо, найденное в бумагах покойного и привезенное денщиком:
«Дорогие мои!
Знал, как трудно представить себе описываемое словами, и зная, что вам хочется, вероятно, яснее представить себе условия, в которых я живу, посылаю вам набросок моей землянки. Набросок, правда, неважный, но все же он лучше, чем слова. Примите только к сведению, что это — худшая землянка, в которых я живал за эту зиму, и что она гораздо уютней изнутри, чем можно это думать по наружному виду. Но все же я ей недоволен и строю себе другую — огромную и светлую, с отделением для вестовых и телефонистов. Скоро она будет готова. Великолепная вещь эти землянки: большую хорошую землянку можно построить в 2–3 дня и получается удобное сухое и теплое жилье. [Если, конечно, место для нее выбрать подходящее]. Ребята у нас смеются: “Нипочем теперь себе изб строить не будем, коли живы домой вернемся: да мы теперь себе за 25-то целковых такую домину махнем — комнаты в 4 или в 5”. Да, большое спасибо нашим землянкам: всю зиму с ними холода не видали, а теперь, пожалуй, скоро уж и бросим.
Мы живем быстрее вашего — у нас уже апрель. “Стаял снежок, — ожил лужок”. Ожили лягушки и меланхолично прыгают по ходам сообщения, безнадежно пытаясь прорвать фронт и вылезть за окоп. В болотах крякают утки… Наши ребята пробовали охотиться за ними, — но, увы, пулей убить уток — гораздо труднее, чем людей. Проснулись и сычи и, мужественно восседая между нашей и неприятельской линией окопов, по ночам покрикивают предостерегающе на нас и на австрийцев — “эге-гей”. Весна идет и уж “весенний первый гром, как бы резвяся и играя, грохочет в небе голубом”… Все чаще и чаще рокочет у нас и днем и ночью, — то вправо, то влево, где-то далеко, за горизонтом. Под Двинском идут бои. [Газету — “Киевская мысль” — мы получаем аккуратно, с опозданием всего лишь на день].
Кончилась зима, тяжелая страница истории перевернулась, и наша армия своею кровью начинает писать новою страницу. Бог даст, — в этой великой странице и мне будет дано вписать свою маленькую букву. Завтра исполняется 4 месяца со дня моего приезда в полк. Время оглянуться на самого себя, назад, время подвести итоги. Таков ли я теперь, каким приехал сюда? Изменились ли мои взгляды на совершающееся, по плечу ли мне оказалось поднятое бремя.
Ведь обстановка и условия жизни моей так резко изменились. Ведь я уже начинаю забывать, как выглядят комнаты, дома. Ведь уже 4 месяца я не видал “штатских” лиц и костюмов. Я здесь уже забыл, как это можно свободно идти куца угодно. Передо мной всегда таинственная мертвая полоса, каждый шаг по которой пахнет пулей; сзади — мой участок [который, в общем, пахнет тем же] и с которого я не могу уходить без разрешения. Одним словом, моя прежняя жизнь и жизнь теперешняя не имеют ничего общего. А я?
И вот, я вспоминаю, каким я ехал сюда. Ведь я уезжал “в неизвестность”. Ведь войну, как и море, не представишь, пока не увидишь ее. И надо сказать, что-то чего я ждал — гораздо хуже того, что есть на самом деле. Как и всем в тылу, мне представлялось, что война — это почти беспрерывное сидение в холодных окопах под снегом и дождем, постоянная голодовка, бесконечная стрельба…
Я с улыбкой вспоминаю теперь мои запасы теплых вещей [к которым я, увы, не прикасался], мою примерку сапог на 3 пары толстых носков и опасения, что это все же будет холодно, мои 2 фунта шоколада, которые я собирался хранить на “черный день”. С тех пор прошло 4 месяца. За это время я ни разу не озяб [хотя бы так, как зяб в Москве, на ученьях] съел, наверное, с полпуда шоколада, а “черный день” все еще не наступил. Бои у нас бывают тоже совсем не каждый день. [За все 4 месяца настоящего боя у нас не было ни одного, а перестрелок — не считаю.] Вот какими оказались внешние условия.
О взглядах моих на совершающееся, пожалуй, не стоит говорить: с чего же им меняться? Ведь я пошел сюда, подумав, и знал, на что и почему иду. Одно только скажу: хорошо, что я пошел сюда уже не очень молодым и шел не под влиянием минутного настроения и не для героической роли. Меня потянуло сюда элементарнейшее чувство простого честного человека: в минуту крайнего напряжения народа, в минуту величайшей национальной опасности — не время для каких-либо отсрочек. Место каждого русского человека — там, где он в данный момент всего нужнее и полезней. А мне казалось, что всего полезнее я здесь. Потому я и пошел. Как видите, мне весьма далеко до героических римлян, говоривших: “Сладко и приятно умереть за отечество”. Да и Бог с ними — с “героями”. При мысли о них, мне почему-то всегда вспоминается глупая рожа “героического” Козьмы Крючкова на обложке дешевых папирос. Не для дешевых подвигов и славы я сюда пошел.
А потом — ведь, ей-Богу, в нашей жизни мало героического. Вот почему так часто и осекаются те юноши, которые идут сюда ради сильных ощущений.
Мы здесь просто живем и еще проще умираем. Со смерти здесь сняты все мистические покровы, которыми окутана она у вас, отняты обрядности, обращающие ее в торжественное и печальное таинство. Вот вам несколько штрихов. Недели 2 тому назад мы с товарищем офицером, прогуливаясь, забрели на братское кладбище. На песчаном бугорке, обнесенном легонькой оградой из колючей проволоки, недалеко от лесной опушки, протянулись ровные ряды могилок. Четырьмя линиями стоят простенькие деревянные кресты, прямо, как солдаты на ученье. “Да, месяца два тому назад, я тут проходил — только семь могилок было, а теперь — на-ка, уж сдвоенными рядами выстроиться успели”, — задумчиво замечает мой вестовой… В конце последнего ряда желтеют две свежевырытые ямы. “Смотри, — указывает мне на них товарищ, — вот черти, про запас могил нарыли!” Вот, в самом деле, откровенно-простодушный цинизм войны. Эти “запасные” могилы напоминают меблированные комнаты: кто будет их хозяин — неизвестно; пока они пустуют, но, что за важность, — дело верное и постояльцы будут…
Другая картинка. Третьего дня ко мне в землянку заходил начальник пулеметной команды с молоденьким доктором, только что приехавшим на фронт.
На нашем участке тихо. Доктору и жутко интересно, и как-то не верится, что это — “самая первая” линия, а дальше — в 300–400 шагах — уже австрийцы. — “Уж очень что-то тихо. Хотите — можно устроить маленький скандальчик, — говорит пулеметчик, — давайте покажем доктору пристрелку пулемета!” — “Ну, чудесно”, — отвечаю я. Проходим к пулемету, показываем доктору изящную машинку. Он поглядывает на нее опасливо. — “А что, взорваться он не может?” Переглядываемся и отвечаем сдержанно: “Бывает”. Доктор “по стратегическим соображениям” отступает за козырек, мы же со спокойной гордостью отчаянно храбрых людей устраиваемся близ пулемета. Начальник команды указывает пулеметному унтер-офицеру точки наводки: “По краю вон той поляны”, — проверяет и командует: — “Пол-ленты, с рассеиванием. Огонь!”
Тишина прорезывается четкой трескотней пулемета, точно неожиданно налетевшим ураганом.
Мы выходим из-под блиндажа и любуемся, как летят, сшибаемые пулями, ветви, сучья, щепки от пней. Вот свалилось молоденькое деревцо, вот другое наклонилось и падает все быстрее и быстрее… Доктор потрясен. “Черт знает, — какая сила! Ну как против него идти?” Пулемет неожиданно умолкает: кончились пол-ленты.“Ну, теперь — рекомендую спрятаться — сейчас австрийцы откроют ответную стрельбу”, — советую я доктору. Он исполняет мой совет весьма охотно — и вовремя. Австрийцы, по-видимому, сильно сердятся, и через нас уже довольно густо летят их пули. Наконец они, по-видимому, отвели душу и постепенно умолкают. Мы выходим из-под козырька и идем по направлению к соседней роте. По дороге мне попадаются несколько солдат, бегущих с котелками из резерва.