Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Не существует статистики неотправленных писем. Криков о помощи, не оплаченных почтовым сбором. Существует зубная боль – и арантил.)
Добавления, поскольку терпя фиаско, я уже начал оправдывать свое фиаско. Мне важен Шербаум, потому что он человек. А берлинцам будет важна собака, потому что она не человек.
Несколько попыток заменить или вычеркнуть без замены слово «человек» и обобщение «берлинцы». Мне важен Шербаум; однако общественное влияние привлечет к себе собака. (Неужели мое отношение к Шербауму можно сравнить с отношением собачника к своей собачке? – У меня есть фотография Шербаума. Я взял групповой снимок класса и отдал увеличить Шербаума и его ямочки. В рамку, уже несколько лет пустую, я иногда, как что-то запретное, вставляю портрет формата почтовой карточки: мой Шербаумчик с головкой, склоненной набок… И разве не говорила Ирмгард Зайферт: «В вашем отношении к Шербауму нет, на мой взгляд, нужной дистанции. Нельзя водить мальчика на поводке…»)
Проекции. Суррогат любви. Собаки, будто бы более верные, чем люди. Кладбище в Ланквице. Эпитафии: «Моя любимая Зента…», «Мой незабвенный единственный друг…», «Верность за верность…» Могла бы ли (зададимся таким вопросом) статистика собачьих смертей во время войны во Вьетнаме потрясти берлинцев больше, чем сумма потерь в живой силе на той же войне? Bodycount.[36]По официальному bodycount…
Сенека говорит о собаках: «В бессловесном животном тоже есть какое-то добро, в нем есть некая добродетель, некая печать совершенства, но ни добра, ни добродетели, ни совершенства в абсолютной мере в нем быть не может. Этим преимуществом наделены только разумные существа; только им дано задаваться вопросами „почему", „насколько" и „каким образом". Поэтому добро живет лишь в разумных существах…»
Вот как все просто. Я мог бы (должен был бы, твердо решил) отравить длинношерстную таксу Макса и отнять таким образом у ученика Шербаума средство наглядной агитации.
(Реагировать на радикальный план радикально.)
Когда я во второй половине дня позвонил врачу, он моего, как я выразился, «поневоле насильственного решения» до конца не дослушал. После резкого «Это ни в какие ворота не лезет!» он стал невежлив: «Я был бы признателен вам, если бы вы как можно скорее выбросили эту капитуляцию из головы. Можно подумать, что вы задались целью переплюнуть своего сумасбродного ученика таким ребяческим вздором. Просто смешно: отравить собаку!»
Я сослался на свое безвыходное положение, признал некоторую свою беспомощность, упомянул уже отставленную идею написать ведающему школами сенатору Эверсу, – чем вызвал у врача хохот, – попутно сказал о ноющей и дергающей боли, о растущих дозах арантила – и вдруг раскричался по телефону: «Ради Бога, доктэр! Что мне делать, доктэр! Помогите мне. Черт побери. Помогите же!»
После нескольких вдохов и выдохов последовал такой его совет: «Попросите своего ученика осмотреть вместе с вами намеченное место действия. Может быть, тут что-нибудь выйдет».
Еще до конца уроков я предложил Шербауму произвести осмотр местности.
– Ну, что ж. Только не возлагайте на это слишком больших надежд. Чего не сделаешь для своего учителя.
Я спросил его, возьмет ли он с собой свою приятельницу.
– Веро не имеет к этому никакого отношения. Кроме того, я все нарисовал ей. Пусть она в это не лезет.
Мы договорились встретиться во второй половине дня. Дома я выпил чашку чая.
Готовиться или оставаться беспечным, положиться на волю случая? Ходить взад-вперед, мерить ковер, раскрывать книги, что-то вычитывать? Бреясь, говорить с зеркалом, пока оно не запотеет?
– Что я могу еще сделать, Филипп? Даже если ты прав, делать это не стоит. Когда мне было семнадцать, я тоже… Мы были против всех и вся. Я не хотел слушать никаких объяснений, как ты. И не хотел стать таким, каким стал. Хоть я и такой, и ты видишь, какой я, в точности такой, каким я видел других, я знаю, что стал таким, каким я не хотел быть и каким не хочешь быть ты. Но если бы я хотел быть таким, как ты, я должен был бы сказать: «Сделай это!» Почему я не говорю: «Сожги его!»?
– Потому что вы завидуете и хотели бы сами, да не можете. Потому что вам уже нечего ждать. Потому что вам не страшно. Потому что вам безразлично, сделаете вы это или нет. Потому что вы человек конченый. Потому что у вас все уже позади. Потому что вы чините свои зубы на будущее. Потому что вы всегда хотите держаться на некотором расстоянии. Потому что вы, прежде чем действовать, обдумываете последствия, чтобы они соответствовали вашим расчетам. Потому что вы не любите себя. Потому что вы благоразумны, а при этом вы глупы.
– Хорошо, Филипп. Сделай это. Сделай это за меня. Я не могу больше, потому что я уже… Прежде, в семнадцать, я тоже мог. Тогда я был человек действия. Тогда была война…
– Война всегда.
– Хорошо. Теперь твоя очередь. Но никакого толка от этого не будет. Это останется для тебя воспоминанием, огромным воспоминанием. Ты уже никогда не отвяжешься от него. Ты всегда будешь повторять: «Когда мне было семнадцать, я был человек действия». Ну ладно. Теперь я схожу с тобой туда, чтобы ты увидел, что тебя ждет у «Кемпинского»…
Мы договорились отправиться туда без собаки, ню Шербаум взял таксу с собой. Холодный, солнечный, безветренный январский день позволял нам нести, как флажки, наше дыхание. Те, кто шел нам навстречу, обгоняли нас или пересекали нам путь, тоже сигнализировали нам струйками пара: мы живы, мы живы!
Широкая предфасадная площадка, угол Кудам – Фазаненштрассе. Ее мостовую окаймляли сугробы с черными краями, отмеченные собачьей мочой и волновавшие шербаумовскую длинношерстную таксу. (Порядок и веселость.) Терраса «Кемпинского» была набита битком. Под крышей террасы рдели обогреватели; они обдавали сборище полновато-подтянутых дам, поглощавших мучное, тем жарким верхним теплом, от которого сильней мерзнут ноги. Среди убывавших пирожных теснились сахарницы, кувшинчики со сливками, кувшинчики с кофе, чашечки с двойным фильтрованным мокко и – как можно было предположить – кувшинчики с кофе «хаг». Одежда нарядная и подчеркивающая полноту, скроенная или подогнанная на заказ. Манто, в большинстве каракулевые, но много и верблюжьей шерсти, молочная кофейность которой подходила к шоколадным тортам и пирожным, к тончайшим ломтикам песочного торта и популярным ореховым тортам со сливками. (Веро Леванд придумала сокращенное определение: тортоядные пушные звери.) У некоторых стульев задергались привязанные к их ножкам собаки, как только мы о Максом нашли намеченное Шербаумом место. Вообще же на нас не обратили внимания, потому что к дерганью под стульями дамы, наверное, привыкли, собак на поводках проходило много. (Всего их в Западном Берлине было 63 705. Одна собака на 32,8 жителя. Их стало меньше. Еще в шестьдесят третьем году в Западном Берлине держали 71 607 собак: одна па 29,1 жителя. Я не нахожу, что это так уж много. Я, собственно, полагал, что их больше. Везде одна и та же тенденция – убыль: Берлин истощается. Шербауму надо было бы сказать вот что: «Вполне нор-мально, Филипп. В районе Крейцберг они прямо-таки редкость: одна-единственная собака на 40,6 жителя. При этих цифрах говорить, что берлинцы помешаны на собаках, значит поддерживать легенду, которая изжила себя».) Мы внимательно осмотрели террасу, что могло быть истолковано как поиски каких-то знакомых. Пирожные убывали. Подавали новые порции мучного. Я начал иронично, чтобы лишить осмотр места торжественной окончательности: «Если исходить из того, что берлинский блинчик содержит двести калорий, то вопрос о калорийности порции шварщвальдского вишневого торта со взбитыми сливками вообще отпадает».