Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Москва. 23 апреля 1935 г.
Сладкое предвкушение было уже с утра. Почему-то казалось, что все будет замечательным и неповторимым. И еще будет какое-то откровение — то, чего не было раньше. И он этого ждал. С волнением и нетерпением.
— Миша! — голос Елены был тонким и нежным. И вместе с тем пронзительным.
Он вдруг подумал, что Лена могла бы быть одновременно огненной Саламандрой из «Золотого горшка» и ведьмой, той самой старой ведьмой, которая смеялась над Ансельмом. Может быть, чисто колдовская натура Лены и манила его, но иногда хотелось сбросить эти чары-наваждение, этот дурман, который плотно окутывал его. Но здесь он осознавал свое бессилие и поэтому молчал.
Наверное, в старости Лена будет сгорбленной, со скрипучим голосом, а может быть, ей не будет дарована старость, и она умрет, не ощутив страха тления, первых глубоких морщин и дряхлых десен.
Он ощущал, что Лена внимательно смотрит за ним, словно хочет проникнуть в его мысли, он поднял голову выше и забарабанил пальцами по столу, как будто отстукивая неслышимую мелодию. Пам-пам…
Лена поморщилась.
— Не надо.
— Не буду, Леночка. Не буду, — услужливо подхватил он.
Хотелось скорчить рожицу. С некоторых пор он вдруг понял, что игра стала его второй сутью. Великий карнавал задавал свои правила, которые никто не мог, даже если бы и хотел, отменить. Он не знал, какая у него маска, и поэтому по очереди примерял сразу несколько. Талантливый писатель, рассеянный шут, услужливый кавалер, он был готов в любую минуту всех разыграть, передразнить, бросить реплику собеседнику, который и не просил у него об этом.
Он ловил себя на мысли, что стал почти юродивым, наверное, это была единственная возможность как-то сохранить свое «я» в том безумии, которое повально охватило всех.
Он с тоской, с неведомой печалью думал о Париже, который в годы юности был мечтой, подернутой дымкой. С годами Париж стал почти наваждением, реальным и оттого пугающим, он был тем более реален, что практически недосягаем.
Писатель мысленно воображал себе Париж, надеясь как-то умилостивить судьбу, сыграть с ней в последний игру и обрести козырную карту, которая с легкостью покроет любой расклад.
И Люба, и Лена — его девочки, женщины, несущие в себе ген парижского шика, привлекали его этим, как будто бы он женился на парижанке.
Он помнил, как жадно выспрашивал Любу о Париже, потому что эти милые мелочи и детали дразнили воображение и, закрывая глаза, он словно ощущал легкий и прозрачный воздух Елисейских полей.
А тут… бал в посольстве.
С тоской и отчаянием он понимал, что не дадут, не дадут ему уехать.
Роман зрел постепенно, не мог он сесть и разом написать его. Постоянно возвращался к уже написанному, осознавая несовершенство и желание переделать.
Когда они прибыли в особняк, его взяла легкая оторопь, он как будто бы уже когда-то видел его, или это был всего лишь сон?
Он понимал, что обязательно вставит это великолепие в роман. Это будет его кульминация.
Булгаков задумался — пожалуй, да, кульминация романа.
Этот бал, где все определится. Кому — свет. Кому — покой. Кому — спуск — в преисподню. Бал расставит все по своим местам.
И опять отрезанная отрубленная голова. Он поморщился. Голова Иоанна Крестителя. Бал, на котором отрежут голову. Все должно быть трижды. Первый раз — вначале, отрезает комсомолка-вагоновожатая. Но еще раньше Аннушка разлила масло, это вечная Аннушка, которая следит за всеми и разносит сплетни.
Ну да, трамвай и конец, конец! Был жив Миша Берлиоз, и нет его. Только что спорил, мечтал, думал о предстоящем заседании литераторов и вдруг!
Он рассмеялся тихо. Про себя. Да, человек не просто смертен, а внезапно смертен. И это великая беда жизни. Все планы летят под откос, саркома легкого или отрезанная голова, какой смысл считать себя венцом природы? Он поморщился.
Его черный костюм вместо фрака, ну, не было фрака. И Ленино платье темно-синее с бледно-розовыми цветами. Наверное, со стороны они хорошая пара. Но воображение услужливо рисовало Елисейские поля, кафе, вечернюю грусть после только что прошедшего дождя.
Он слегка тряхнул головой, прогоняя эту некстати возникшую картину. Здесь был цвет Советской страны, приглашенный на бал к американцам, были актеры — неверное племя Терпсихоры. Он вдруг понял, как он ото всех них устал — чудовищно и невероятно. Если бы кто сказал ему, что он будет нежно любить и одновременно ненавидеть театр, он бы не поверил.
Но, в конце концов, так все и случилось: бесконечные проволочки с пьесами, придирки, требования все немедленно исправить и так, как хочет Его Величество Режиссер.
Все это сводило с ума, спасала ирония — нужно было рассматривать происходящее как непрерывную фантасмагорию, которая когда-нибудь выльется в пьесу или роман.
Он видел цвет русской сцены: Берсенева и Гиацинтову, Мейерхольда и Райх, Таирова и Коонен.
Мейерхольд был, конечно, экспансивным и эмоциональным в противовес степенным и размеренным Станиславскому и Немировичу-Данченко. Они олицетворяли тот Театр, который он любил и чтил. Но много ли было в том проку, если все получалось шиворот-навыворот и никакого творческого удовлетворения.
Булгаков прогонял эти грустные мысли и старался сосредоточиться на окружающем.
К ним спустились Боолен и Файмонвилл, сотрудники американского посольства. Драматург Афиногенов был с палкой. Перед ним мелькали Буденный, Тухачевский, Бухарин, Радек. Радек почему-то в каком-то туристическом костюме. По поручению посла миссис Уайли была им гидом на этом весеннем балу.
Зал с колоннами и танцы, танцы. Разноцветные прожектора, за сеткой птицы. Какая прелесть! Вот, если бы их выпустить, и они порхали бы по залу, садясь на головы и столы, это было бы веселье и переполох.
Его сразу пленил дирижер во фраке до пят. Вспомнился дирижер в таком же фраке в Киеве, в Царском саду, как он тогда дирижировал «Фаустом». Чуть не прихватило сердце от воспоминаний! Он взял жену за руку.
— Тебе плохо? — шепотом спросила она.
— Нет, — ответил он, — давай не будем о плохом, будем веселиться.
Вокруг розы, тюльпаны, Ирен Уайли говорит, что привезли их прямиком из Голландии. И опять воспоминания, «Саардамский плотник» — любимая книга детства, о царе Петре, который ездил инкогнито в Саардам и был там плотником. Как все причудливо переплетается в этой жизни!
Роскошь показная, нарочитая, бьющая через край. Березки, выгоны с козлятами, овечками, медвежатами, клетки с петухами.
Наверное, так американцы и представляют себе Россию — березки и медведи, что еще здесь можно ожидать? Вот Маяковский был в Америке, а он — нет. И снова засосало под ложечкой от обиды и несправедливости.