Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слободкин услышал в темноте сладкий запах махорки.
Они закурили, по очереди затягиваясь одной цигаркой. Малиновый огонек медленно переходил из рук в руки, пока не прикипел к пальцам.
Слободкин сперва хотел рассказать своему дружку о сегодняшнем разговоре с Савватеевым, потом решил не торопиться с этим. На душе было тревожно, в голову лезли мысли, одна мрачней другой. Сергей гнал их прочь, стараясь сосредоточиться на чем-нибудь таком, чем можно было бы поделиться с приятелем.
Зимовец почувствовал это, сам спросил:
— Что у тебя?
— Ничего. Думаю.
— О чем?
— О том, например, что обобрал тебя с ног до головы. Полкойки оттяпал, кисет весь выпотрошил.
Зимовец сердито повернулся с боку на бок так, что Слободкин чуть не слетел на пол.
— Поаккуратней, — проворчал Сергей. — Пустил жильца, теперь терпи, не сталкивай.
— Я человека пускал, а не скотину, — буркнул Зимовец.
— Ладно, не злись. Пошутил.
— То-то. Думающее, стало быть, существо. Ну, а раз так, то думай, когда говоришь.
— Ладно.
— Думаешь?
— Думаю.
— О чем? Кошки, что ли, скребут?
— Откуда ты взял?
— Говори, уж коли начал.
— Я не начинал.
— Вот и попался. «Не начинал» — значит, мог бы начать, да не перед кем душу вывертывать. Так, что ли, тебя понимать?
Слободкин промолчал. Зимовец обиделся:
— А еще друг называется.
«Может, сказать ему об Ине? Если мы действительно друзья, то рано или поздно все равно надо будет все выложить».
Слободкин рассказал Зимовцу, как впервые увидел Ину в предвоенном Клинске. Как написал ей письмо. Как писал потом каждый день и ежедневно получал ответы. Как вся рота переживала за него, а он думал, что никто ни о чем не догадывается. Как ездил в Клинск из Песковичей, в которых служил в воздушно-десантной бригаде, как нелегко было получать увольнительные. Как потом разом все оборвалось. Не стало коротких встреч, длинных писем — все кончилось. Потерялся где-то на дорогах войны след человека, незаметно ставшего самым дорогим, с которым связалось все — настоящее, будущее, жизнь…
Слободкин сказал еще, что дальние родственники Ины жили до войны, кажется, где-то на Волге и что у них можно было бы при случае попробовать навести справки.
Приятели проговорили долго. Махорки больше не было, и малиновый огонек не мелькал между ними, но Слободкин и Зимовец не чувствовали ни голода, ни холода, ни усталости. Сама война, казалось, отошла куда-то и не напоминала о себе ни выстрелом зенитки, ни взрывом бомбы, ни сиреной — ничем решительно. Только вьюга стонала совсем рядом, за тонкой переборкой барака. Может быть, именно поэтому немец и не прилетел. А может, сама судьба охраняла их, давала возможность развеяться.
Помолчали. После долгой паузы Зимовец вдруг сказал:
— Слушай, а может, я могу помочь разыскать твою Ину? Она комсомолка?
— Говоря по правде, не знаю, никогда почему-то об этом не спрашивал…
— Ну ладно, все равно, мы через обком комсомола попробуем. У меня там секретарь знакомый. Саша Радвогин.
— Тогда на тебя вся надежда. Ни днем, ни ночью забыть ее не могу… А у тебя-то как, Зимовец? Молчишь про себя.
— Нет у меня никого.
— А семья твоя где?
— И семьи нету… Разболтались мы с тобой что-то, а скоро подъем.
Он и не заметил, что сказал по-солдатски, а Слободкин обрадовался:
— Подъем!.. Когда-то я ненавидел даже слово это! А сейчас гаркнул бы его над самым ухом хрипатый Брага — мне и минуты хватило бы, чтоб одеться и встать в строй.
— Да… Все-таки житуха была, скажу тебе. А?
— Спрашиваешь! Гайки туго, конечно, закручивались, до предела, можно сказать. До сих пор стонут все косточки. И намаешься, бывало, — соль на плечах, а все равно хорошо. Кузя, дружок мой, даже в Москву к матери ездил.
И снова заговорили приятели о том далеком, родном, что всегда согревает сердце солдата. Собственно, говорил один Слободкин, Зимовец слушал, изредка перебивая вопросами. Но он готов был слушать сколько угодно, хоть десять ночей подряд. О поездке Кузи домой. О Москве. О том, как шагал по ней Кузя, выполняя поручения ребят и его, Слободкина, поручение. О том, как давно и недавно все это было. О матери Сергея.
— Поседела она перед самой войной, словно чуяло ее сердце. Представляешь? Кузя на порог, в мае это было, в самых последних числах, а она ему навстречу будто в белом платке. Кузя растерялся даже: я ему совсем другой портрет рисовал. Но вида, конечно, не подал. А она фартук к глазам и на кухню скорей: не терпелось ей гонца от сына поскорей за стол усадить. И уже оттуда кричит что-то. Слов Кузя не слышит, идет на ее голос. А она уже справилась со своей слабостью, стряпает что-то, только руки чуть-чуть дрожат и тарелка летит на пол, разбивается в мелкие брызги. «Это к счастью! — смеется и снова подносит фартук к глазам. — Ну, как там сыночек мой? Как?..»
Зимовец слушал Слободкина внимательно, только в конце рассказа вздохнул:
— Все матери похожи одна на другую. Она где сейчас-то?
— В Москве. Вчера письмо ей отправил. Долго ли теперь почта ходит?
— А кто ее знает, мне писать некому, — снова вздохнул Зимовец. — Но ты пиши, пиши, ей там легче будет с письмами-то. Одна она у тебя?
— Отец нас оставил до войны. Не знаю, что у них вышло, осуждать не буду, но мать убивалась сильно. Потом отошла немного. Замкнулась только. Когда в армию меня брали, как на тот свет провожала. Самое страшное на войне — это, по-моему, слезы материнские.
— Так ведь войны еще тогда не было.
— В воздухе пахло уже. Для меня она с тех слез и началась. Так мне сейчас, по крайней мере, кажется.
— Может, поспим все-таки немного? — спросил Зимовец.
Слободкин сказал в ответ что-то напускное, неестественно бодрое и сам смутился от своего тона.
— Не обращай внимания на меня. Расквасишься вот так и городишь черт знает что. А на душе действительно накипело. Мне бы только письмо получить от Ины. Да и от матери тоже. Двое их у меня на земле. О той и другой сердце ноет.
Слободкин с Зимовцом уснули только под самое утро. Усталость все-таки взяла свое.
Проснулся Сергей от грохота. Ему вдруг почудилось, что дежурный по роте приволок охапку березовых дров и озорно швырнул их возле печки. Поленья раскатились по всему полу, до самых дальних углов и продолжали еще там погромыхивать, перекатываясь с боку на бок на суковатых горбушках.
Слободкин открыл глаза, всмотрелся в полутьму — несколько человек, чтобы скорее согреться, яростно пританцовывали на