Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хьюго налил чаю, протянул мне кружку.
– Теперь же с этим анализом ДНК все стало гораздо сложнее. Ко мне приходят потому, что анализ показал совсем не то, что ожидали. “Я на сто процентов ашкенази, откуда взялись двенадцать процентов ирландской крови? И как вдруг оказалось, что мои четвероюродные братья и сестры на самом деле мне троюродные?” Они смущены, им страшно, и от меня уже не ждут приятных сюрпризов: копай глубже. Они боятся, что вдруг окажутся не теми, кем всегда себя считали, и надеются, что я их успокою. При этом все мы понимаем, что может выйти и по-другому. Я уже не благодетель – скорее, мрачный судья, который роется в самом сокровенном, определяя их судьбу. А я не очень-то уютно себя чувствую в этой роли.
– Вряд ли все так уж плохо, – ответил я. Мне не хотелось умалять его заслуги, тем более теперь, но мне показалось, что Хьюго драматизирует, чего я прежде за ним не наблюдал. Мне стало неловко. Эта новая черта в Хьюго заставила меня задуматься, всегда ли он был таким, а я не обращал внимания, или это начало печальной деградации. – Я имею в виду, что бы ты ни выяснил, они останутся теми же.
Он бросил на меня долгий любопытный взгляд поверх очков.
– И тебя бы это не расстроило? Если бы ты завтра узнал, что тебя, например, усыновили или твоя бабушка незнамо чья дочь?
– Да как тебе сказать… – От крепкого чая вязало во рту – я задумался и забыл, сколько ложек заварки вбухал в чайник, но Хьюго словно и не заметил, я же не собирался указывать ему на это. – Если бы оказалось, что я приемный, конечно, расстроился бы. Еще как. А вот если бабушкина мать с кем-то крутила шашни… ну, то есть, я же ее не знал, а значит, и не перестал бы уважать. Так какая разница? В общем, нет, я бы скорее всего не расстроился.
Хьюго улыбнулся.
– Ну и ладно, – он потянулся за печеньем, – тем более что тебе и волноваться не о чем. С первого же взгляда на твой профиль видно, что ты Хеннесси.
Когда возвращалась Мелисса, мы убирали бумаги и помогали ей готовить ужин – роскошные импровизации из ингредиентов, названия которых я и произнести-то не мог и уж тем более не знал, что с ними делать (калган? теф?). Мелисса была счастлива, я понимал это по устремленному на меня беспечному лучистому взгляду, по тому, как она порхала от стола к плите. Меня это озадачивало, но я был рад: я ведь понимал, что ее здесь быть не должно, она не обязана решать наши проблемы, но я нуждался в ней, и этот лучистый взгляд помогал мне уклоняться от мысли о том, что по-хорошему мне не следовало бы ее в это впутывать. После ужина Хьюго разжигал в гостиной камин (“Вечер теплый, – пояснил он в первый раз, – но я люблю, когда горит огонь, а ждать до зимы не могу”), и мы играли в “пьяницу” или “Монополию” среди линялых красных камчатных кресел, старинных итальянских гравюр и вытертых персидских ковров, которые лежали тут, сколько я себя помню; наконец Хьюго уставал и мы все ложились спать. О болезни его мы упоминали мимоходом – когда нужно было записать его на очередную процедуру или передать ему трость. О том, что случилось со мной, не говорили вовсе.
Маленькие ритуалы. Я расчесываю Мелиссу у окна спальни, и в утреннем солнце кажется, будто у меня сквозь пальцы струятся не ее волосы, а яркий свет. Стопки документов глухо стучат об стол: мы с Хьюго выравниваем их края, прежде чем погрузиться в работу. Споры, под какую музыку готовить ужин: “Еще чего, твои мелодии французских бистро или как их там мы ставили вчера, сегодня моя очередь выбирать диск!” Сейчас меня удивляет, как быстро они сформировались, эти ритуалы, какими серьезными, непринужденными ощущались они уже считаные дни спустя, как быстро нам стало казаться, будто мы жили так годами и проживем все вместе еще много-много лет.
Трудно описать тогдашнее мое настроение и еще труднее вообразить, как именно оно изменилось бы, не сложись все так, как сложилось. И дело не в том, что мне не становилось лучше. Становилось – в некотором смысле и до некоторой степени: зрение почти перестало глючить, я уже не шарахался от каждой тени, и набрякшее веко выглядело получше, хоть я и не отваживался в это поверить, – но я не чувствовал себя ни прежним, ни вообще человеком. Но мне уже это было неважно – по крайней мере, на тот момент. Каждый день случалась масса мелочей, от которых я мог бы войти в полноценный штопор, – чашки валились из рук и разбивались вдребезги, я то и дело мямлил, поскольку забывал слова, – и все же я уже не был дрожащей развалиной, не мерил комнату шагами и не мечтал о мести; порой мне казалось, что рано или поздно я непременно сорвусь, иначе и быть не может, но не в этот раз, в другой. Словно меня рвал на части дикий зверь и мне вдруг каким-то чудом удалось убежать в безопасное место и захлопнуть за собой двери, но я слышал, как зверь топает и сопит снаружи, знал, что он никуда не денется, мне же когда-то придется покинуть укрытие, но хотя бы не сейчас. Сейчас мне не надо было уходить.
Остальные нас навещали. Собирались по воскресеньям к обеду, на неделе Оливер, Луиза или Сюзанна возили Хьюго к врачу, на радиотерапию, на физиотерапию, мать с Мириам таскали нам продукты сумками, папа, засучив рукава, пылесосил ковры и драил ванну. Фил постоянно резался с Хьюго в шашки (и вручил мне, как и предупреждала Сюзанна, запоздалый подарок на день рождения – невнятное позолоченное приспособление, служившее, по словам Фила, держателем для карманных часов; я так и не понял, зачем оно мне и что с ним делать). Леон привозил всякие ультрамодные блюда из кафе и просиживал с нами до вечера, смешил Хьюго россказнями о том, как им с Карстеном навязали подающую надежды ска-панк-команду и те неделю спали у них на полу в гостиной. Приезжали и друзья Хьюго – я и не думал, что у него столько друзей, – какие-то пыльные любезные стариканы, судя по виду, антиквары, мастера на час или университетские преподаватели, а также неожиданно-элегантные дамы с глубокими носогубными складками и уверенной походкой. Я всегда уходил к себе, чтобы не мешать, и снизу до меня доносились оживленные голоса, то и дело перекрывавшие друг друга, да взрывы задорного смеха.
Но больше всего мне нравилось, когда мы оставались втроем. Отец и дядюшки так мучились, что их уныние врывалось за ними в дом, точно разбушевавшееся животное, опрокидывало тонкое равновесие, которое нам с Мелиссой и Хьюго удавалось выстроить. Тетушки нервничали, худели, постоянно вертели головой, словно хотели удостовериться, что у всех все хорошо. Луиза регулярно затевала перестановку, Мириам же от переживаний превратилась в пародию на саму себя и втихаря возлагала на Хьюго ладони по методу рейки, когда тот сидел спиной к ней за кухонным столом и ел абрикосы; заметив это, Леон сгибался пополам и театрально прикусывал кулак в импровизированной стыдомиме, мы же с Сюзанной и Мелиссой склонялись над плитой, пряча легкомысленные смешки.
Отношения с мамой наладились. Едва я узнал, что она прикрыла меня перед родней, как что-то во мне изменилось; во всяком случае, меня больше не тянуло затевать с ней прежние жуткие ссоры. Ей хватало ума и такта не пытаться сделать что-то полезное в доме, и она уходила в сад, обрывала увядшие цветки, выпалывала сорняки, подрезала ветки – в общем, готовилась к осени. Я не понимал, зачем она хлопочет, ведь Хьюго нисколько не волновало, что сад совсем зарос, но иногда я помогал ей. Я в садоводстве ничего не смыслю, поэтому чаще всего ходил за ней по пятам и собирал мусор в мешок, но мама человек общительный и, похоже, была мне рада. То ли решила, что я пришел в себя, то ли сделала над собой героическое усилие, но больше не уговаривала меня перебраться к ним и не предлагала купить пуделя для охраны и эмоциональной поддержки. Обычно мы болтали о книгах, саде и ее студентах.