Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А через месяц — вновь ощущение «невыносимости» ташкентской жизни.
Открытка от 20 октября 1942 года обращена только к Тане.
«Дорогая Таня!
Я выслал тебе до востребования 300 рубл. Почему ты не пишешь о 300 рублях, которые я выслал тебе в Плес, если ты не получила, должен быть обратный перевод, а ведь я послал давно. Нашла ли ты комнату? Вопрос о поездке в Москву сильно осложнился, мы, вернее, я упустил хороший момент, когда можно было легко уехать. Сейчас трудно, а может быть, и лучше. Сейчас, право, не знаешь, где хорошо, где худо. Жить здесь мне стало просто невыносимо. Иной раздумаю, неужели придется здесь свои косточки сложить. Ну, прости, что навлекаю на тебя тоску… Целую тебя и моего дорогого Сашу. Получив деньги, вышлю еще.
И еще одна горькая открытка от 10 ноября 1942 года. Приведу ее первую часть:
«Дорогие Танюша и Сашук, как мне тяжело и больно за вас, что вы так мотаетесь (они опять переехали в Иваново. — В. Ч.). Я думаю, что этот год будет годом последних испытаний. Я живу очень плохо. Мне даже стыдно сознаться и описывать эту жизнь — просто не берусь…»
(Далее вновь о своем желании вернуться в Москву, — но театр его не отпускает. Тышлер в Ташкенте стал, наконец, главным художником ГОСЕТа, взят в штат.)
И вот большущее письмо, написанное и посланное в 1943 году, весной или летом, так как речь о «жарище». В любом случае, прошло с ноября около полугода. И что-то существенно в настроении изменилось. Все прежние темы остались, но они словно бы переведены в другой регистр, — более мужественный, деловой, энергичный. Зарисовки ташкентских животных — некое примирение с городом. Желание идти воевать — возврат мужской гордости. Работа, которой загружен, — чувство нужности. Тут ощутим некий «мотор», который все прежние унылые и жалостные нотки преобразил и преобразовал.
Не Флора ли Сыркина тому виной? (Весной 1943 года он дарит ей акварель «Еврейская свадьба» с памятной надписью.) Вот это письмо.
«Дорогие Сашенька и Таня!
Чувствую свою вину перед вами. Я подряд получил несколько писем от вас и вот только теперь сажусь вам писать. Я сейчас много работаю, и буквально нет свободного часа, чтобы посидеть и поговорить с вами. По своей должности в театре я должен делать все, и вот этим воспользовался театр и нагрузил на меня, как на осла. (Далее идет совершенно замечательное отступление об ишаках, с которыми он, по своему обыкновению отождествляться со слабыми, себя внутренне соотносит.)
Кстати, Сашенька, об ослах или, вернее, как их здесь называют — ишаки. Это самое милое животное, каких я видел. Лошадей здесь очень мало. Ишак великолепен, он маленький, маленький, но по силе с ним может сравниться только здоровенная лошадь. Глаза у него печальные, хвост веселый — иногда он везет на себе столько, что ишака не видно, движется какая-то масса, и только внизу видны ножки. Очень, очень красиво, но только жаль мне их, их не жалеют, их не бьют, а только палочкой подкалывают. И вот смотришь на него и в глазах печальных точно прочитываешь: „Ну, что ж, буду тащить столько, сколько могу, до крайних сил, а не сумею, упаду, но знайте, упаду и больше не встану“. Так оно и бывает, видел — лежит ослик и хвостиком уже не помахивает. Насколько гармоничен по своей форме и даже при длинных ушах ослик, настолько не гармоничен и несуразен верблюд. Верблюд состоит как бы из двух частей. Спереди это страус, а задняя часть для того, чтобы передняя не упала. А ходит он, точно он всех умней и дороже, вообще он не ходит, а плавает. Я даже подумал, что верблюд происходит от морского животного. А над горбом его может задуматься самый крупный философ. И сколько бы ни думал, все равно не догадается — к чему горб. Скажу коротко. Это не животное, а клякса. Вот попробуй чернила разлей, и ты обязательно получишь верблюда».
(В одной из своих последних серий «Архитектура. Сказочный город» Тышлер вернется к образу верблюда, «архитектурно», в духе этого описания, его обыграв. Ничто не пропадает!)
Затем идет общественно-личная часть: «…двух животных я вам описал, теперь о себе пару слов. Я живу еще в гостинице (театр платит) (значит, сообщение о найденной квартире было преждевременным. — В. Ч.). Но жить здесь стало нестерпимо. Все обещают, что дадут комнату, но пока что живу как на улице. В театре я все время восстанавливал старые вещи… Сейчас работаю над „Королем Ли-ром“ и еще над двумя новыми. „Хамза“ узбекская в нашем театре пойдет (подчеркнуто Тышлером. — В. Ч.). Интересно, — но трудно. Другая вещь — жарища. Это менее интересно, но все равно работать нужно. Вот сейчас пишу, а кушать хочется ужасно, я бы сейчас съел — бифштекс по-крестьянски. И думаю, что вы бы тоже не отказались».
Идет описание жизни эвакуированной интеллигенции: «В Ташкенте живет большая часть московской интеллигенции. Тебе, Таня, привет от Т. В. Ивановой-Кашириной[172]. Я был у них один раз. Они здорово подустали, а он по-прежнему симпатичен, она по-прежнему красива».
(Видимо, и тут есть скрытое сопоставление друзей с собой и Настей. Они тоже должны бодриться!)
Конец письма выдает это стремление к мужественной бодрости: «Меня безумно тянет на фронт. Мне хотели сделать броню, и я отказался. Здесь все-таки жить трудно и скучно, и как-то даже стыдно, уж очень вдали от необычайных событий. Кончится война, и я сам у себя спрошу: „А что ты сделал для войны?“ Несколько постановок — чепуха!
Вот мои сомнения, ощущения или, вернее, состояния. Обычное состояние людей, многих, когда они оторваны непосредственно от событий, от фронта…»
Эти четыре исписанных листка, составившие одно послание, весьма примечательны. Я уже отмечала преображение всех прежних тем — жары, голода, рокового отсутствия комнаты. В полный голос зазвучал тышлеровский юмор, тышлеровская наблюдательность — в описании ташкентских животных. Частное письмо вышло на просторы природы и мира. Он уже не только унылый «жалобщик», он мужчина, гражданин страны, на которую коварно напали и которую нужно защищать. Все это вместе косвенно намекает на присутствие любимой женщины, перед которой хочется быть мужественным, шутливым, значительным…
Мы знаем, что Саша Тышлер в Гражданскую не стрелял, едва ли он стал бы стрелять сейчас. Но желание быть в гуще событий, — я думаю, искреннее.
Письмо выдает некое «смятение чувств», но оно во всех смыслах иное, не такое, как прежние послания — бодрее и масштабнее. И вот последняя открытка перед отъездом в Москву, датированная 26 сентября 1943 года.
Теперь молчит Аристархова, и Тышлер волнуется:
«Дорогие мои!
Ну, что же это случилось? От вас я не имею вот уже 3 месяца ни звука, в чем дело? Я послал вам вос-треб. (до востребования. — В. Ч.) 1000 рублей месяц тому назад. 27 сентября мы выезжаем в Москву. Я получил звание заслуженного деятеля искусств Узб. ССР. Я очень утомлен. 2 года труда сделал свыше… (цифра не прочитывается. — В. Ч.) постановок, из которых 2 узбекские. Пишите в Москву: ул. Кирова 24, кв. 82.