Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачем стрельцов? — вскричал Степан, замялся и смирно продолжил: — Я вот сам как раз скоко дней собираюсь, это самое, в лес на… вылазку… сделать.
— И почто нужда така? — не понял Елчанинов.
— Э… Да тут у мортиры подставка сломалась. У мортиры. Значит… Хочу самосватом чего-нибудь покрепче подыскать, — врал Степан, наливаясь цветом арбузной мякоти.
— Да?.. — неопределённо пробубнил Елчанинов. — Добре… Токмо долгонько их не гуляй. Надюша покеда ослабшая…
Девушки резвились сами по себе, Степан брёл рядом со своей прилукой. Лоб росился испариной: за время прогулки она ни действом, ни словом, ни даже взглядом выразительнейших своих глаз не выдала прежнего расположения…
Ить, дурень… Распоясался во хмелю… Всё впустую… — отчаянно, едуче и метуще тренькало в голове Степана. Чело горело от стыда. Жгло обидой. И подвалил-то, как увалень мокролапчатый. Ни с подругами слова шутливого, ни… Тужишься, пыжишься, а всё молчун дремучий, истукан лопатистый…
— Не больна боле? — выдохнул, наконец, сипло и невнятно. Вот и вся тут песня, злоуст.
Она покачала головой, русая коса встрепенулась под веночком полевых цветов. И снова — молчанка.
Ну и пень. Пню ясень! Пьяный петух. А петухи разве пьяные бывают? Пьяный петух — это питух. И ведь о ком мечтать вознамерился?! Она, видать, и близко мыслей таких не держала. Просто пожалела кривого питуха, бросать в беде не хотела. Знам-дело. Плелась за бухим кочерыжкой…
Э-эх-эх, тебе ль о любви помышлять?..
— А? — её тревожный отклик. — Жестокие слова. За что? Ужель не смею даже думать о любви? — её глаза стали жидкими, отчего казались не то соломенным золотом, не то голубыми, как небо, не то зелёными в желтинках, как эта усыпанная цветами опушка. Невыносимое, слепящее сверкнуло, полоснуло. И всё зараз прояснилось.
Так, значит, дурень, твоя тоска вырвалась вслух?! А она приняла к себе — на свой счёт! Всё оборачивалось чудесной гранью: она любила?.. А дальше…
Но не полно ль? Что сухомятка строчных слов перед музыкой ласк, признаний, вздохов подлинной любви?
Сердце праздничало.
— Я все дни была больна тобой. Тобой… Одним. Во всём свете… — неустанно повторяла она, когда он на коленях с обожанием пробовал на вкус её забрызганные ягодой ручки. Да не мог утолиться.
И тщетно гадать: сладость ли сока, персиковая ль нежность её перстов пьянила и пьянила — всё больше, крепче, сытнее…
Накатывало помутненье. Он вскочил, отпрыгнул прочь.
— Что ты? — испуганно прошептала она, всё ещё в помороке.
— Мы… нам лучше, нам надо… должны расстаться. Пока не поздно.
— Уже поздно, — тихий лепет. — Стало быть, не приглянулась? — её голос дрожал, взгляд умоляющий, снизу.
— Дело не во мне, не в тебе… Надюша, у меня были эти, как их… любови. Пять! Пять! Слышишь? — хрипло молвил он, сгрёб её за плечики, без усилия приподнял хрупкое тельце до уровня своих сверкающих глаз. Губу передёргивало, шрам пламенел.
— Я готова шестой… стать, — преданно глядя, шепнула она.
— Но все, все несчастны… были, со мной.
— Страдать за любовь — счастье. Разве нет? Не счастье? — её исступлённый низкий шёпот сводил с ума. Разнялись на тютель земляничные губы, в глубине их — мелкое биение сапфиров.
— Три из них — там, — он опустил её, указал вниз. Глазами…
— С тобой не страшно и…
— Ты без ума ль?
— От того, что ты рядом, — губы ещё чуток отворились.
— У меня страшный рубец, — грустно проворчал он, но уже без упора.
— Фу… — прильнула пальчиками, нежно огладила шрам большим и указательным, как бы пропустив сквозь ломкий волосок.
— Мне скоро тридцать.
— Тятя куда старше матушки, — глаза её в изнеможении закатывались.
— Ты ничего не боишься? — гладя её ушки, прошептал он, не в силах насытиться, словно всё это — в последний раз.
— Я боюсь одного — презренья твоего.
— Люблю, люблю тебя! Безумно люблю! — не выдержав, вскричал он. — Ты понимаешь?!..
…алые губки раздвинулись без трепета вольно пуская в счастливой и отдающейся улыбке головка умиротворённо склонилась и припала к жгучей груди бумажными пальцами он коснулся глянца её дражайших щёчек…
…Близкие голоса подруг привели в себя. Его. Надя же всё никак не могла выйти из ошеломляющей истомы, крепко сжимая пальцы любимого.
Девушки с первого взгляда поняли всё…
Елчанинову тоже не составило труда разобраться, что к чему: из леса дочка пришла не своя. Помрачённый вид её вполне вязался со странными поступками обычно уравновешенного и хладнокровного Степана.
Фёдор Елизарьевич лишь безрадостно вздохнул… Бердыша он полюбил давно, как родного, полюбил. Но что то был за жених? Без кола, без двора… Пусть даже приближенный вельможного владыки Годунова. Пускай не беден — одни кони с «телесукиного» подворья тянули на приданое. Худо в другом. Степан Бердыш — это вечный мотун, непоседливый бегунок государской воли и военной службы, подплавок волн, которому никогда не просохнуть на сухотверди…
С зазнобой Степан расстался, не помня себя от счастья. Тягучим и терпким вином растворился в бурливой крови дурман страсти и нежности безмерной…
— На Руси быть такого не может, без бунтов чтоб обойтись, — рубанул плотный старик в зелёном кафтане — Шуйский Иван Петрович. У его локтя, упрев в горшочке, мятно дымилась боярская каша — на пшене со сливками да с изюмом.
— Ну, не всяк год. А по паре увеселений на, сказать не соврать, царствие верняк выпадет, — сощурясь на узорчатый потолок, поправил другой Шуйский — Василий.
— Никогда от смут не было пользы боярскому роду, — добавил Иван Петрович, дядька их «семиюродный», — особливо от подлого рода.
— Род роду не родня и не ровня. А нынче година такая, что чернь кой-кому и на руку спляшет.
— Ты про что, Вась?
— Да всё про то ж. Сладенько губы от уха до уха растягивать обрыдело. Князь Василий Шуйский слывёт, гляди-тка, за милягу да шута, угождает всем и вся. А у меня, можа, весёлость рогатиной в сердце давит.
— Ну, вот что, сродственники, хва возок издали подкатывать. Этак мы ни в жисть не сговоримся, — подал голос третий, решительный и вёрткий Андрей Шуйский. — Зачем собрались — знаем. О том же, что родам боярским житья не стало, — тыщу раз плакались. Что отпрыски барышников конских да опричники тухлые кровь сосут из нас… ну, зачем, к чему… опять и снова всё это?.. Всё это тьфу… Ибо ныне-то, — перегнулся через стол к Ивану Петровичу, захрипел с присвистом, — нет у Борьки Годунова сообщников из именитого боярства. Нету! Помер князь Никита Юрьев. Не личит боле первым быть Борьке. Всё! Будя в варежку шептать. Потому ты, Васи лий, дело реки…