chitay-knigi.com » Современная проза » Поправка Джексона - Наталия Червинская

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 36 37 38 39 40 41 42 43 44 ... 104
Перейти на страницу:

А я осталась размышлять о странностях любви и перечитывать принесенные ею сокровища. Оруэлла, который воспринимался особенно остро, так как мог в любую минуту перейти в реальность. «Доктора Живаго», который наводил на мысль о том, что чего не бывает, любовь зла.

Полюбишь и козла — по описаниям Дашкин возлюбленный показался мне сущим козлом. Дашенька считала своего козла гением, и было ясно, что он это мнение полностью разделяет, что он претенциозный пижон. Какую-то он собирался философскую книгу написать и прославиться на весь мир. И она, глупая, рыжая, пьяная Дашка, во все это верила.

«Доктор Живаго» производил тогда неизгладимое впечатление на наших молодых людей: высокая и самоотверженная любовь, которую герой чувствует одновременно к двум женщинам, и особенно — взаимное уважение и мир между его избранницами. Нам Лару и Тоню ставили в пример, и мы в своем скудном умственном хозяйстве старались смириться с этой несколько утопической гаремной идиллией. Но натура-то наша в самой основе и утробе своей косная, потому что детородящая, чадолюбивая — натура-то наша все равно втайне жаждала моногамии.

И ведь мне казалось тогда, как всем кажется в молодости, что жизнь у нас была самая обыденная и скучная. Ну, роман у Дашки. Ну, притащила чемодан. Тяжелый чемодан, тянет лет на десять. У подъезда ходит тип. То ли чекист, то ли сексуальный маньяк. Скучно все это, а настоящая жизнь начнется когда-нибудь позже, в Париже или в Утрехте.

Что с ней потом произошло, я все-таки понимаю смутно. Например — зачем она в Париже? В конце концов «Голуаз» теперь можно всюду достать.

— Дашка, — спрашиваю я, — а помнишь, ты мне рассказывала про свой роман?

В так называемом Париже идет дождь, и опять водка, и окурки, и опять Дашенька рассказывает про свой роман. Она уже не такая красавица, как была, не такая рыжая. Но все еще широкая и душой и телом, и прекрасная рассказчица.

Оказывается — нет, не всю свою жизнь она мне рассказала в первый же день. Оказывается, еще много чего произошло. Любовь ее к тому претенциозному козлу была величайшей любовью ее жизни. Так она его жалела, так жалела. Но они с мужем уехали на лето подальше от обысков в деревню, и там, среди еловых и сосновых лесов, и сбора грибов, и постоянного подпития, у них случилось короткое семейное примирение. И она понесла. Вот ведь интересная история: можешь понести. По пьяной лавочке. И из всякой ерунды — грибов, дождя, жалости — такое получается, что уже за всю жизнь не расхлебаешь.

Тут она начинает плакать.

Дашенька отказалась от своей любви. Она осталась с мужем, потому что хотела, чтоб ребенок рос с отцом. Ребенок и растет с отцом, а отец живет с совершенно другой женщиной в Англии.

А почему она в Париже? Ну, Европа все-таки, ближе к Англии. В саму Англию не получилось, визу не дают.

А что же возлюбленный ее, козел тот, который должен был прославиться? Он, оказывается, женился на какой-то зануде. Живет в маленьком университетском городе.

— В Германии? — пугаюсь я.

— В Германии? — удивляется зареванная Дашенька. — Нет, почему, он в Италии….

Франция, Англия, Германия, Италия… Бред.

— Ведь ты сама знаешь, — всхлипывает Дашенька, — каково жить на чужбине…

— Я не живу на чужбине, я в Нью-Йорке живу, — поясняю я автоматически и тянусь за пачкой «Голуаза».

Так мы и сидим, курим: ветераны революции.

Потом я вру что-то о перенесенном рейсе и от похмельной опухшей Дашеньки убегаю в Париж.

Гостиница оказывается постоялым двором, караван-сараем для перемещенных лиц арабского происхождения. Запах тут тоже тяжелый, основные составляющие всё те же: удушливая беженская тоска и французская махорка. Но хоть борща нет — тут кускус.

Зато в комнате жалюзи, скрипучий большой шкаф с незакрывающимися дверцами и специфически французский предмет, называется: биде. На завтрак выдают кофе и кусок сухого хлеба, называется: багет. Биде, багет, мелкий дождь, чего мне еще надо?

Я иду в Лувр. Музей этот очень похож на вокзал. Хорошо бы уйти в боковые комнаты, там посвободнее, там висят тихие натюрморты. Но долг — то есть долг на кредитной карточке, цена, заплаченная за авиабилет, — велит проталкиваться к Моне Лизе.

Среди толп и шума лучше гулять по улицам, хотя реальный Париж ничем не отличается от своих изображений. Голод мучает, потому что у французских официантов и вправду куска хлеба, то есть багета, не допросишься.

Ремарк, Эренбург, Хемингуэй, Генри Миллер, Сислей, Моне, Флобер, Жанна Моро, Жан-Люк Годар, Дюма отец и сын, Ренуары отец и сын… А далеко на севере, в Париже, холодный дождь идет…

Холодно в караван-сарае. Жалюзи скрипят, шкаф скрипит, биде бормочет.

И не спится. Какой-то мелкий, не опасный для жизни инцидент, вроде бумажного пореза, вроде разговора с Дашенькой, может быть остро болезненным, так что всю ночь не заснешь.

— Скажите, а вы типичны? — спрашивает меня во сне утконосая славистка. — Ведь вы типичны? Признайтесь, иначе я не будет уходить.

* * *

Зачем меня понесло в эту Европу, в эту альтернативную инкарнацию? Здесь слишком сложно. У нас проще. У нас считают, что врать — нехорошо. У нас не любят морального разложения. Приеду — хоть одежду выбрасывай, так все у Дашки прокурилось. У нас свободное время отчасти даже и позор, символ деградации, клеймо европейского разврата. А у них тут в Европе — торжество социализма, бездельники они. Каникулы, сплошные каникулы, сплошное вранье. Все эти мои встречи с прошлым — факт, но к реальности отношения не имеет.

Правильно сотрудники мои подмигивали, узнав, что я еду в Европу. У нас при упоминании Франции принято подмигивать, а при слове «Амстердам» смущенно хихикать.

Ну их всех — и я уже начинаю думать на другом языке. На этом языке я думаю проще и конкретнее. Как будто скидываю разношенные туфли и надеваю тесную деловую обувь. Не в шлепанцах же скалолазанием заниматься.

Надо будет в самолете путеводители почитать, названия соборов в Дельфте запомнить. Как эта река Стикс в Германии на самом деле называется? Эльба, что ли? И музеи, кроме Лувра. А то дома рассказывать будет нечего.

Вот уже и белые овцы облаков редеют и расползаются. По замусоренному светлеющему самолету разносят фальшивую еду. На экране самолетик прыгает, прыгает — приближается к родным берегам. Объявляют, какая там, внизу, температура. Надо же, дикий холод. Ничего, сегодня пятница, а к понедельнику, глядишь, дикая жара начнется. У нас бывает.

И уже начинают приближаться беспощадные кристаллы и сталактиты, розовые и аметистовые в ледяном рассветном солнце, и крошечным пламенем елочной свечки загорается веселый «Крайслер», скребет небо, подмигивает мне.

Никому он не родина, зато никому и не чужбина. Мой город, Новый Амстердам, где всегда — завтрашний день.

Примечание: Как любить Нью-Йорк

Знаком до слез весенней аллергии этот город, наплывающий сперва обонятельным облаком благоухания, заранее, еще за квартал до зримого облака розового и избыточно цветущего дерева; да чего уж там, даже и тревожащее, противозаконное и прельстительное облако марихуаны подплывает к тебе в весенних сумерках, анонимное и глубоко волнующее — вон, не от того ли хмыря… Да чего уж там, чего уж там — даже и яростная вонь хлорки, от которой глаза слезятся, щедро выплеснутой поздно ночью уборщиками на ступени лестницы, текущей вниз, в ад, в апокалипсис, в безлюдную, и нехорошо освещенную, и отнюдь не безопасную станцию — даже хлорку-то эту уже знаешь и любишь.

1 ... 36 37 38 39 40 41 42 43 44 ... 104
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности