Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
По дороге в Дельфт много овец и толстых коров в тумане. В Дельфте звонят колокола и играет шарманка, пахнет копченой рыбой и клубникой, базарный день. Уличная еда тут — селедка, сама по себе, без хлеба. А рядом с базарной площадью магазинчики, где в витринах сладости и печенья из семнадцатого века, из голландских натюрмортов. Здесь пахнет кондитерскими. Не обычными человеческими кондитерскими, а теми, небесными, платонической идеей кондитерской, снившейся в раннем детстве.
Серебряные коньки, мальчик с пальчиком, заткнувший дыру в плотине.
Детям продают фиолетовые воздушные шарики. Шарики эти улетают в небо, а выдохшись, плавают в каналах вперемешку с крякающими утками. Через каналы перекинуты легкие вангоговские белые мостики. И, конечно, вдоль каналов множество ларьков с луковицами сувенирных тюльпанов и с бело-синим дельфтским фарфором.
Обедаю я в закусочной среди рабочего класса: булочки с копченым угрем, гороховый суп с черным хлебом.
Бог эту нацию не особо одарил внешностью. Костей в лице не наблюдается. Так, ежедневные лица. Это можно увидеть и в живописи Золотого века, и у малых голландцев заметить, если не обращать внимания на богатство всей этой масляной краски, и на сосредоточенность живописца, и на прелести мазка и всей этой пастозности и лессировки. Посмотрите-ка на лица. Не очень красивая нация.
Из Дельфта в Гаагу идет трамвай. Идет он полчаса, но, видимо, есть какая-то грань между Гаагой и Дельфтом, считающаяся сельской местностью, потому что опять начинаются коровы, овцы, бараны. Может, потому и спится в этой небольшой стране так глубоко: овец много, есть кого считать.
Гаага — хороший город, жаль только, что его как будто эвакуировали. Людей нет, населения. Пусто и дождь накрапывает. Иногда, впрочем, проезжает кто-нибудь на велосипеде. Трамваи ходят. Учрежденческий город, много здесь всяких учреждений и кафкианских международных судов.
В некоторые страны ездят пить минеральные воды, или прыгать на лыжах с гор, или охотиться на львов с фотоаппаратом. В Голландию надо ездить спать. Спишь в этой Гааге, как на гагачьем пуху. Комната белая в маленькой гостинице. Тихо: улицы-то пустые, только трамваи позванивают. А кровать сияет, особенно простыни. Чистые такие, будто их в корыте стирали, на стиральной доске терли и утюгом гладили. Толстые и шершавые. Занавески на окнах вишневые, из панбархата. Картинки на стенах, выложенные из цветной фольги, из крашеных серебряных бумажек: фрукты, цветочки — но почему-то не противно.
И спишь, и во сне тебе снится, что ты спишь… Целые сугробы сна, переходящие один в другой, как белые овцы, как небо из окна самолета… уснул обратно в детство, начитавшись книжек до одурения, и снится про вычитанные далекие места, и снится, что еще есть дальние, чужие, необъезженные страны.
* * *
В поезде, не успели отъехать, сразу и стемнело.
Поезд едет медленно, останавливается на тоскливой станции в захудалом городишке. Видна только стена кафельная, освещенная люминесцентным светом. Подростки околачиваются, как они околачиваются по всему миру, в надежде, что произойдет что-нибудь интересное и неожиданное. Если только смеяться и громко орать, и что-то жевать и сплевывать, и подталкивать друг друга в бока — вот-вот что-нибудь такое-этакое да и произойдет. Тоскливо им должно быть в такой глухой дыре…
Поезд сдвигается с места, медленно ползет мимо платформы, мимо станции, мимо надписи «Утрехт».
Это — Утрехт?
Мы на все эти имена и названия только облизывались в юности, вожделели к их недоступности. И все эти имена так и остались в юности, а реальные места, в которые мы притащили свои уже немолодые кости, оказались совсем не такими. Только изредка что-нибудь не обманывает — Дельфт, например. Там шарманка играла и пахло клубникой. Или Венеция… А вот Лондон — ведь он совсем не такой оказался. Наш Лондон был черный и темный. Трубы, трубочисты, цилиндры, цилиндрический черный бюст королевы Виктории, черные мокрые столбы газовых фонарей, черные сюртуки и стоячие воротнички жестоковыйных стряпчих и жестокосердых подьячих…
Лондон оказался светлым, довольно квадратным. Дружелюбный город. Широкие улицы, почти южная толчея… И Утрехт этот, он, может быть, и прекрасен, но в моей жизни навсегда останется долгой стоянкой у грязной кафельной стены. Больше я Утрехт не увижу.
* * *
И его, думала, не увижу. Думала, что встречать он меня не придет. А если придет — не узнаю.
Еще как узнала. Вот он идет по платформе в длинном широком пальто, очень у него европейский вид. Так всегда было, даже и там он казался европейцем, иностранцем, чужаком. У него интересное, элегантно поношенное лицо, со сложными морщинами, заработанными трудной жизнью в нескольких цивилизациях, с таинственно приплюснутым носом.
Это хорошо, что меня встречают, потому что тутошний серый рассвет мне не нравится. В этой стране мне неуютно. Тут говорят «ахтунг». Тут говорят «аусвайс». Мне все время кажется, что скажут: «Хенде хох!». Я знаю, что это несправедливо, но лучше бы им было в процессе национального раскаяния и язык поменять. «Ахтунг!» — ну куда же это годится?
Он живет в маленьком университетском городке. Мы сидим в кафе. Внизу какая-то немецкая река. Например — Шпрее. Или Стикс. Или Лета. Разговаривать нам не о чем, вроде как камешки в реку Стикс кидать и смотреть, как круги расходятся.
Теперешняя его жена тоже присутствует и к задушевности не располагает. Она здешняя, нос у нее уточкой. У нее есть иллюзия, что она умеет говорить по-русски, и совсем нет чувства юмора. Это не сразу замечаешь. Как, бывает, у человека странное выражение лица, а потом понимаешь, что один глаз стеклянный.
Мы все время сворачиваем на разговор о прежнем нашем месте жительства. Я эти разговоры не люблю. Уехали — так уехали. Нечего претензии предъявлять, пусть они там сами разбираются. Они же и отдуваться будут, не мы.
Но как и почему он живет в маленьком немецком городке — об этом я тем более не хочу расспрашивать. В доме повешенного не говорят о веревке. С ним произошло тут, в Европе, страшное несчастье: он всю жизнь проработал на обычной работе, с восьми до пяти. Жена, славистка эта, заставила. А ведь предполагалось, что он книгу напишет, философский роман, станет знаменитым…
Поэтому мы обсуждаем то, что происходит в местах нашей прежней инкарнации. Он говорит, что не ездил туда ни разу с тех самых пор, как начали нас, бывших покойников, пускать. А ведь мы можем там появляться. Как зомби. Вроде бы входить в контакт с прошлым. Хотя контакт-то какой? Про это я могла бы ему порассказать. Я там была, мед-пиво пила: мы кидаемся обниматься и ловим воздух, руки наши проходят друг через друга, целуем призрачные лица, как много раз целовали во сне. Общение ускользает, между пальцами проскальзывает. Ах, ты совсем не изменился! Ах, я бы тебя сразу узнал!
Как бы не так.
А наша-то встреча? Я теперь начинаю понимать, как сильно он изменился. Он говорит много лишнего и заведомо очевидного.