Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жили мы мирно. Пока я молился, соседи по камере молчали: читали, размышляли или дремали. Они уважали мою веру и охотно выслушивали мои проповеди: между прочим, слушали с интересом и рассказ о Фатимских пророчествах.
Когда молодой танкист добился, чтобы ему дали шахматы, мы проводили часы за этой игрой. Или играли в другие игры, где нужны доска и шахматные фигуры. Потом танкиста куда- то перевели, и мы снова остались вдвоем с певцом. Через некоторое время певцу разрешили получать посылки от семьи: посылки были скудными, но он всегда делился со мной. Так, пока я делил с ним хлеб духовный и молился за него, его жену и дочь, он щедро отрезал мне от хлеба насущного. Несмотря на это маленькое подспорье, я слабел и слабел: я стал как скелет, обтянутый кожей.
Память ослабела, я стал забывать имена и значимые для меня вещи. Я начал терять зрение (к тому же у меня отобрали очки и возвращали их лишь на время допросов). Недомогание, тоска расшатывали нервную систему. Болели суставы, казалось, они трещат при каждом движении; лежать на боку я не мог, боль не давала сомкнуть колени. Казалось, организм дошел до предела, конец близок, а на самом деле впереди был долгий путь. Вновь «сказал Господь сатане: вот он в руке твоей, только душу его сбереги» (Иов 2, 6), — то есть вот он, делай с ним, что хочешь, только сохрани его жизнь.
Наступило 24 ноября 1945 года. Мне приказали собрать вещи. Я сердечно простился с товарищем, пожелав поскорее выйти на волю и обнять жену и дочь, и еще, чтобы кругом воцарились свобода и вера (позднее я узнал, что его приговорили к пяти годам заключения). Пока я залезал в «воронок», тучи живых воронов, неразлучных спутников советских зеков, каркали с лефортовских крыш и карнизов; вороны были не только символами, но очевидцами смерти, которую коммунизм сеял уже пять пятилеток.
Бутырки. Этой тюрьме подходит имя во множественном числе. Комплекс ее зданий занимает в Москве целый квартал. В ней одной содержатся тысячи заключенных; тысячи провели здесь месяцы и годы и тысячи прошли через нее — кто только в ней не побывал.
Я был уверен, что трех тюрем — Лубянки, Лефортова и Бутырок — вполне достаточно для столицы, но нет; один мой знакомый насчитал их восемь. Это неудивительно. Москва, по словам большевиков, движется к коммунизму, и когда он наступит, исчезнут каторги, тюрьмы, лагеря и даже милиция, так как при полном коммунизме исчезнет преступность, чья причина — бедность.
В комнате следователя, майора, мне объявили приговор.
— Вы приговорены к десяти годам исправительных работ. Распишитесь, что вас ознакомили с приговором.
— Хорошо. Значит, мне продлили визу на десять лет. Но раз советские граждане перед отправкой в лагерь имеют право на свидание, пусть краткое, с родными, то и я имею право повидаться с итальянским послом.
— Нет у вас никаких прав. Если посол захочет вас увидеть, приедет в лагерь.
После объявления приговора меня отвели в «церковь» — это была постройка, приспособленная под пересыльную тюрьму. Мне объяснили, что ее называют «церковью» потому, что в царское время здесь был тюремный храм. Советские, естественно, нуждались не в церквах, а в тюрьмах; они переделали церковь в тюрьму, устроив в ней несколько этажей для больших камер. Там, где был алтарь, сделали уборную!..
Я попал в одиннадцатую камеру. Спертый воздух и теснота; люди истощенные, с всклокоченными бородами и ввалившимися глазами! Моя сутана привлекла внимание; посыпались вопросы. И вдруг двое заключенных, один в обычной одежде, другой в старой сутане, первый безбородый, второй бородач, бросились обнимать меня. Сердце забилось, свои! Я узнал их. Отца Николя узнать было нетрудно, мы виделись с ним в августе. Вторым был отец Венделин Яворка, иезуит. О его приезде на Буковину я ничего не знал; и теперь ни за что бы не узнал его, не вспомни я о его знаменитой окладистой бороде.
Тут же мы обменялись последними новостями: кто из нас сколько лет получил. Отец Яворка — тот же срок, что и я, отец Николя — только восемь лет. Отец Яворка был арестован после нас, в июне, когда ехал из Черновцов в другой город. Его взяли из поезда, он не смог забрать из дома даже носового платка; теперь, в разгар зимы, он страдал от холода: что-то подарил ему отец Николя, что-то — я.
Собратья провели меня в ту часть камеры, где спали сами. Определенного места они не имели, так как на нарах, вдоль стен и в центре, все было занято, но нашелся добрый человек, который пускал их к себе на нары по очереди. Здесь разрешалось спать днем, но, конечно, недолгого дневного сна в тесноте и шуме было мало.
На несколько ночей я нашел приют рядом с певцом, тенором Печковским; он спал на доске, служившей столом, раздаточным и обеденным. Печковского, кумира ленинградской публики, знала вся страна, он имел звание заслуженного артиста[72].
Теперь его приговорили к десяти годам «за измену Родине»: в самом начале войны он навещал родственников то ли в Пскове, то ли в Белоруссии; ему вменили в вину, что он оказался в окружении на оккупированной территории. Итак, Печковский любезно пустил меня на ту же доску, где он спал. Мы устраивались на ночь валетом, тем не менее приходилось поджиматься, поэтому вскоре я предпочел спать под нарами, на голом полу; а когда удавалось, тоже вечером брал щит, то есть грубую дверь, — их давали по нескольку на камеру: положенные между нарами, они добавляли полезную площадь для сна.
Не отсутствие матраса или одеяла удручало в этой «церкви»: мучительнее всего была скученность. В нашу камеру, рассчитанную на 60–70 человек, набивали по 160–170 и более заключенных. И начальство было об этом прекрасно осведомлено, потому что поверка производилась дважды в день.
Помню, как праздник Непорочной Девы стал для нас, трех католических священников, настоящим событием: русский инженер отдал нам несколько граммов масла, полученных из дома. Он сказал, что в тюрьме вновь обрел веру, — это был старый зек, возвращенец с каторги; он любил говорить с нами, священниками. В то утро его подарок стал для нас знамением милосердия Пресвятой Девы; инженер, конечно же, ничего не знал о церковных праздниках или знал очень мало; никто не сказал ему о наступающем празднике. Его первое приветствие нам в то утро было настоящим благом; столько месяцев мы не видели ни грамма мяса, ни даже капли постного масла! Но в тот день мы смогли намазать немного сливочного масла на хлеб.