Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сахаров был замечателен тем, что он встречался с начальством, знал лично Брежнева и прочих. Он был поразительный, редкий человек – он был практический политик. Занимался он не политикой, разумеется, а физикой – но он думал о том, как объяснять людям идеи, как двигаться от одного пункта к другому. Мы считали, что должны выражать свое мнение и бороться за права человека. Мало кто в то время думал о том, как построить будущее. Мы решили, что будет свобода – и тогда все придет: или капитализм, или демократический социализм, или какая-то смесь того и другого.
Когда я передал статью Карелу Ван Хет Реве, я думал: важно, что это Сахаров, крупный ученый. Я знал его имя из учебника физики. Он был такой суперсекретный, но физики его имя знали. И я знал еще, что он выступил против [академика Трофима] Лысенко, который пытался протащить своего ставленника [Николая] Нуждина в академию. Сахаров выступил тогда [в 1964 году], и Нуждин не прошел. Сам факт, что это был человек из такой области, да еще сделавший бомбу, – это было чрезвычайно важно. Карел, как иностранец, понимал это еще лучше. Вопрос был: как опубликовать? Карел передал статью корреспонденту «Нью-Йорк таймс» Рэю Андерсону.
Произошла смешная история. Был такой человек – [Генри] Шапиро, корреспондент «Юнайтед пресс интернешнл» в Москве. Он был как бы старейшиной всех корреспондентов. Когда Рэй Андерсон показал ему сахаровскую статью, тот сказал: «Этого не может быть! Никакого Сахарова не существует, это Литвинов сам написал».
Я был в то время самый известный диссидент, и Шапиро эту статью посчитал «провокацией Литвинова». Рэй Андерсон все-таки ее передал в «Нью-Йорк таймс». Но поскольку для «Нью-Йорк таймс» еще надо было переводить на английский, то Карел сам перевел на голландский и по телефону продиктовал в свою газету «Хет Парол». Он правильно рассудил, что не успеют собраться и найти для прослушки человека, понимающего по-голландски. Поэтому вначале статья появилась по-голландски, а потом в «Нью-Йорк таймс». Она была издана отдельной брошюрой и разошлась по всему миру.
16 августа 1968 года, за несколько дней до вторжения в Чехословакию, мы встретились с Карелом у Андрея и Гюзели. Его срок в Москве заканчивался. И я сказал: «Карел, вы уезжаете совершенно не вовремя, через неделю-две меня арестуют». Еще не было вторжения в Чехословакию, хотя мы его ожидали каждый день. Я чувствовал, что обстановка сгущается. Карел уехал, и произошло вторжение в Чехословакию, и меня действительно арестовали.
А Карел приехал в Голландию и передал письмо, которое я написал группе мировых знаменитостей, включавшей Стравинского, Менухина, Стивена Спендера, Одена. Это была группа людей, которые в январе 1968 года мне и Ларе Богораз написали письмо поддержки. И я в ответ им писал, что бы они могли сделать в помощь нам, что издать, как выступать, чтобы поддержать тех, кто сидит в тюрьмах.
Из этого возник потом журнал, который до сих пор существует, – Index of Censorship, «Индекс цензуры». Карел показывал мое письмо западным интеллектуалам – это было частное письмо, оно не публиковалось – и собирал деньги на издание книг на русском языке. Так возник Фонд имени Герцена. В Фонде Герцена было издано несколько документов Комитета прав человека, он издал мой «Процесс четырех», в общей сложности около 10 книг. Поскольку денег было немного и сотрудников не было, Карел все сам делал. Нужна была типография – это еще было докомпьютерное время. И дело заглохло. Но это было первое такое издательство, не политическое, а именно правозащитно-литературное.
– Про знаменитую демонстрацию 25 августа 1968 года хорошо известно в подробностях, в частности, из книги «Полдень», составленной Натальей Горбаневской. Как определился состав ее участников? Почему, в частности, Амальрик, с которым вы так дружили, не примкнул к вам?
– Амальрик вообще мог бы и не прийти, потому что он был человек очень индивидуалистичный. Но его просто не было в Москве. Кто бы точно пришел – Петр Григорьевич Григоренко, но он был в Крыму. Довольно много людей, которые могли прийти, были в отпусках.
Демонстрация не была организована. В июне, июле, августе 1968 года мы много об этом говорили. У нас уже такой круг образовался: Лара Богораз, Петр Якир, Виктор Красин, Юлий Ким (он был женат на дочери Якира Ире), Илья Габай, ну и еще несколько человек, не буду большой список приводить. Сергей Ковалев и Александр Лавут пришли позже, уже после моего ареста. Были Толя Якобсон, Таня Великанова.
В день, когда ввели войска, 21 августа, состоялся суд над Толей Марченко. Толя уже написал, пустил в самиздат и передал на Запад книгу «Мои показания» – первую книгу о лагерях и тюрьмах послесталинского времени. Судили его за злостное нарушение паспортного режима и дали год лагеря строгого режима. Нарушение было пустяковое: он был прописан в Александрове, за сотым километром (там прописывали бывших заключенных), и приезжал в Москву на выходные. Оставался в Москве на разрешенные правилами о прописке три дня. В какой-то момент его в Москве арестовали, обвинив в превышении позволенного срока. Это было в начале августа 1968 года. Кроме книги «Мои показания» он уже написал письмо – не помню, успел его отправить или нет, но он его написал – с протестом против угроз Чехословакии. Мы все время следили за Чехословакией, Чехословакия была для нас символом. Если получится у чехов, то, глядишь, будут перемены и у нас. Не то чтобы мы всерьез в это верили, но думали, что Чехословакия может служить примером: глядишь, наши старые пердуны тоже задумаются, мы сможем добиться каких-то реформ… Было огромное сочувствие происходившему в Чехословакии. Мы хотели, чтобы такое происходило и в России. Кроме того, Чехословакия была маленькой страной, около 10 миллионов населения, а наша «200 плюс»-миллионная страна их заставляет жить так, как она хочет, а не как хотят чехи. Чехословакия была очень важным для нас моментом.
Наталья Горбаневская и Павел Литвинов, 2008
© Мемориал
Из Ленинграда приехал Лева Квачевский, который был вскоре арестован, и сказал: если введут войска в Чехословакию, надо выходить на улицу. То есть это было общим местом. Было ощущение, что письма писать хорошо, но если уж они атакуют Чехословакию, то надо что-то делать, высказать протест более серьезным способом. Хотя ясно: за письмо тебя могут выгнать с работы, за два письма посадить, а за выход на демонстрацию посадят сразу. И все мне говорили: «Павлик, если что-то будет…» Поскольку я был центральной фигурой, не то что авторитетом, а именно фигурой, на которой все концы диссидентского движения пересекались.
Когда 21 августа был суд над Толей Марченко, мы все туда пришли, человек 20–30. Обычно в суды не пускали никого внутрь, кроме родных, а в этот раз именно из-за Чехословакии не хотели оставлять нас на улице, пустили внутрь. Зал неожиданно был полный. Толе дали год лагеря, нам было очень тяжело и обидно, хотя мы этого и ожидали. Его тут же увели, мы вышли на улицу. Суд был недалеко от Савеловского вокзала, и мы пошли в сторону метро. Вокруг ходили кагэбэшники, открыто нас фотографировали. И мы тоже их фотографировали. Тогда фотоаппараты не были, как сейчас, всегда под рукой. Но была женщина, [Нина] Лисовская, у нее был фотоаппарат. Я его взял и стал фотографировать гэбэшников вокруг нас. Такой толпой мы двигались. И Костя Бабицкий сказал мне: «Паша, если ты собираешься что-то делать по поводу Чехословакии, я к тебе присоединюсь». – «Конечно, Костя». Через две минуты подходит Толя Якобсон и говорит: «Паш, если ты будешь организовывать что-то по поводу Чехословакии, а я буду на даче, передай через мою жену». Вот такие были разговоры. Конечно, у нас с Ларой Богораз тоже были общие чувства. Мы ни о чем не договаривались, но было ясно, что что-то мы сделаем. На следующий день, 22-го, я зашел к Ларе вместе со своей будущей женой Майей Копелевой, и Лара говорит: «Я точно решила, что буду выходить». Я отвечаю: «Я тоже решил, но ничего по этому поводу пока не сделал». А Лара уже написала официальную записку на своей работе в Институте русского языка, что в знак протеста она не выходит на работу. Меня выгнали с работы уже несколько месяцев назад и угрожали арестом за тунеядство. Я сказал: «Лара, давай попробуем. Я поезжу по Москве, предупрежу кого могу. Назначим день». Она говорит: «Я уже назначила – 12 часов дня в воскресенье». – «Почему именно так?» – «Просто пришло в голову». Я говорю: «Хорошо, договорились».