Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я так и думал.
— А у тебя все в порядке?
— Ну да, дело сделано.
Я решился присесть на край кровати и положить руку на одеяло. В тот вечер, в тусклом свете, падавшем с потолка, он выглядел таким же сильным и мускулистым, как и днем. Внезапно передо мной открылась возможность избавиться от тягостного чувства тревоги, в которое ввергли меня необъяснимые отношения между Стилитано и Робером. Если бы Арман согласился, чтобы не он, а я его любил, то благодаря своему возрасту и большей силе он мог бы меня спасти. Уже приходя в восторг, я был готов нежно прижаться к его телу, заросшему бурым мехом. Я протянул руку. Он улыбнулся. Он улыбнулся мне в первый раз, и этого было достаточно, чтобы я его полюбил.
— Я провернул неплохие дела, — сказал он.
Он повернулся на бок. Мое легкое напряжение свидетельствовало о том, что я ждал, когда его грозная рука повелительным жестом пригнет мою голову и заставит меня наклониться ради его услады. Если бы это случилось сегодня, я бы слегка поломался, чтобы он понервничал и захотел меня сильнее.
— Мне хочется выпить. Я сейчас встану.
Он поднялся с кровати и оделся. Когда мы вышли на улицу, он похвалил меня за то, что мне так здорово удается облапошить гомиков. Я остолбенел.
— Кто тебе это сказал?
— Не все ли равно.
Он даже слышал о том, что я связал одного из них.
— Отличная работа. Я бы ни за что не поверил.
Он рассказал мне, что портовые рабочие узнали о моих подвигах.
Каждая из моих жертв предупреждала обо мне других «голубых» или докеров (они все связаны с педиками). Я стал известен как гроза гомиков. Арман прибыл вовремя, чтобы сообщить о моей славе, которая грозила мне опасностью. Сам он узнал об этом по возвращении. Если Робер и Стилитано еще не в курсе, их вскоре оповестят.
— Здорово, что ты это сделал, малыш. Мне это нравится.
— Ох, это было нетрудно. Все они дрейфили.
— Здорово, я тебе говорю. Я бы ни за что не поверил. Пошли выпьем.
Когда мы вернулись, он ничего от меня не хотел, и мы уснули. В следующие дни мы встретились со Стилитано. Арман познакомился с Робером и, лишь только его увидев, воспылал к нему страстью, но хитрый мальчишка от него увильнул. Как-то раз он бросил Арману со смехом:
— У тебя же есть Жанно, тебе этого мало?
— Он — это совсем другое дело.
В самом деле, с тех пор как он узнал о моих ночных шалостях, Арман обращался со мной как с товарищем. Он разговаривал со мной, давал мне советы. Его презрение ушло, уступив место немного умильной материнской опеке. Он советовал, как мне лучше одеваться. Вечером, как только мы выкуривали по сигарете, он желал мне спокойной ночи и засыпал. Полюбив его, я приходил в отчаяние от того, что был не в силах доказать ему свою любовь, придумывая самые изощренные ласки. Дружба, которой он меня пожаловал, налагала на меня строжайшие запреты. Хотя я и признавал, что в моих преступлениях не обходится без надувательства, в глазах Армана я старался казаться мужчиной. Героическим поступкам, говорил я себе, не должны сопутствовать жесты, условно сводящие их на нет. Чистосердечный Арман не допустил бы, чтобы я служил для его удовольствия. Уважение, которое он ко мне питал, не позволяло ему использовать мое тело как раньше, хотя это наполнило бы меня новой силой и дерзостью.
Стилитано и Робер жили за счет Сильвии. Выбросив из головы наши тайные проделки с гомиками, Робер делал вид, что презирает мою работу.
— И ты называешь это делом? Тоже мне работа, — сказал он однажды. — Ты нападаешь на стариков, которые держатся на ногах лишь благодаря своим палкам да пристежным воротничкам.
— Он прав, надо быть разборчивее.
Я не подозревал, что за этой репликой Армана кроется дерзновеннейший переворот в морали.
Не успел Робер ответить, как он продолжал чуть более значительным тоном:
— А я, по-твоему, чем занимаюсь? — Повернувшись к Стилитано: — Как ты думаешь? Когда мне надо, слышишь, я нападаю не на стариков, а на старух. Не на мужиков, а на баб. Я выбираю самых слабых. Ведь мне нужны башли. Классная работа — прежде всего успех. Когда ты поймешь, что благородство нам ни к чему, ты поумнеешь. Он, — Арман, никогда не звавший меня по имени, указал на меня рукой, — он вас в этом опередил, и он прав.
Его голос не дрожал, но мое волнение было так велико, что, обуреваемый чувствами, я боялся, как бы Арман не пустился в сногсшибательные признания. Однако его веские слова меня успокоили. Он замолчал. Я почувствовал, как во мне ожили (или расцвели среди моря сожалений) множество голосов, упрекавших меня в том, что я верен некоему подобию чести. Арман больше никогда не затрагивал этой темы (Стилитано с Робером не решались ее обсуждать), но его слова пустили ростки в моей душе. Своеобразный кодекс чести шпаны показался мне смехотворным. Мало-помалу Арман стал непререкаемым авторитетом в вопросах морали. Он не казался мне прежней глыбой, я подозревал, что у него позади — масса горестных испытаний. Однако его тело оставалось таким же мощным, и мне нравилось быть под его защитой. Найдя в человеке, в котором — как мне хочется думать — не было места страху, подобную власть, я почувствовал, что мои мысли охватило странное и неведомое ранее ликование. Безусловно, впоследствии я захочу развить в себе многообразие двойственных чувств и извлечь из них выгоду, когда со стыдом, примешивавшимся к моему удовольствию, я обнаружу в себе скопище и путаницу противоречий, но я уже предчувствовал, что нам надлежит заявить о том, что станет нашими принципами. Позже я применю свою волю, избавленную благодаря раздумьям и поступкам Армана от покровов морали, при оценке полиции.
Я повстречал Бернардини в Марселе. Узнав его ближе, я буду называть его Бернаром. Лишь французская полиция наделена в моих глазах столь чудовищной мифической властью. В ту пору мне было двадцать два года, Бернару же — тридцать. Я хотел бы досконально передать вам его портрет, но в моей памяти осталось лишь ощущение физической и нравственной силы, которое он у меня тогда вызывал. Это случилось в баре на улице Тюбано. Мне показал его молодой араб.
— Это законченный «кот», — сказал он мне. — У него всегда красивые девушки.
Та, что была с ним, показалась мне очень красивой. Если бы мне не сказали, что он — полицейский, я бы, возможно, не обратил на него внимания. Полиция других европейских стран внушала мне страх, как любому вору, французская же полиция вдобавок приводила меня в волнение неким ужасом, проистекающим скорее из моего врожденного и неистребимого чувства вины, нежели из опасности, которую навлекали на меня случайные промахи. Подобно миру шпаны, мир полицейских всегда останется для меня закрытым, ибо мой здравый смысл (сознание) не позволяет мне слиться с этим бесформенным, движущимся, туманным, беспрестанно воссоздающим себя, стихийным и неслыханным миром, полномочными представителями которого среди нас являются мотоциклисты в форме со всеми атрибутами силы. Французская полиция, как никакая другая, означала для меня именно это. Возможно, из-за ее языка, в котором открывались бездны. (Она была уже не просто общественным институтом, а священной силой, подавляющей мою душу, повергающей меня в смятение. Лишь немцы в эпоху Гитлера сумели воплотить себя в Полиции и Преступлении одновременно. Этот мастерский синтез противоречий, эта жуткая глыба истины были насыщены магнетизмом, который еще долго будет сводить нас с ума.)