Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А почему бы и не так? – спросил Суворов.
– Совершенно так. Средиземное море для нас не в новинку. Бивал русский флот и турок при Чесме. Почему бы не пощупать и французов, поелику руки свои протягивают весьма далеко. Жаль только, что дороги туда закрытые.
– Мы сами должны открыть их для себя. Даром никто не откроет, – закончил разговор Суворов, слезая с дрожек, остановившихся у крыльца дома.
Федор, чистивший мундир адмирала, зашел к Ушакову в комнату и с таинственным злорадством сообщил, что Матька истратил все деньги, выданные ему на закупки.
– Кончишь ты мне в уши шептать или нет? – вдруг закричал адмирал. Он схватил кошелек и швырнул его прямо в Федора. Деньги полетели во все стороны.
– Что же, бейте! Вам за обычай! – прохрипел Федор с таким видом обиженного ханжи, что адмиралу в самом деле захотелось его ударить.
Он никогда не бил Федора, и слова эти переполнили до краев всю глубину его гнева и обиды.
– Пошел вон! – сказал он тихо.
Федор хотел было еще надерзить, но увидел, что лицо адмирала бледно и губы тоже побелели и дрожат. Тогда Федор опустился на пол, громко стукнув коленками, и стал собирать деньги.
Ушаков стоял у окна, и клокотанье в душе его понемногу стихало.
Он взглянул на своего слугу. Тот, словно пловец в море, раскидывал руками, нащупывая монеты. Лицо его было сморщено, он плохо видел и жевал губами, что-то шепча себе под нос.
Адмирал улыбнулся и надел мундир. Когда он вышел, гость не заметил в нем никакой перемены. Сам Суворов, как видно, уже не думал о мрачных сентенциях поэта Паллада. Он быстро ходил по комнате и вслух повторял какие-то слова. По обилию шипящих звуков можно было догадаться, что Суворов заучивал польские глаголы. Он вскинул глаза на адмирала и со свойственной ему быстротой мысли вдруг сказал:
– Неужели вы, Федор Федорович, столь же бесчувственны ко всем искусствам, сколь холодны к поэзии?
Пытаясь ступать с ним в шаг, адмирал ответил:
– Я музыку люблю и ей отдаю свой досуг.
Суворов на секунду остановился.
– Я слышал Сартия и Чимарозу – сказал он, возобновляя столь же стремительное движение по комнате. – Мусикия, мусикия, – повторял он с хитроватой усмешкой в углах губ и в блестящих глазах. – Мусикия имеет сугубо спекулятивный дух. Все сантименты предстоят в ней, имея вид обобщений.
– Я и переживаю их в этом виде, ибо, будучи отвлечены от всего случайного, здесь они наиболее прекрасны.
– Язык звуков темен, сударь, и может иметь множество толкований.
– Но он обращен не к разуму, а к чувству, и здесь он ясен предельно. Послушайте вот это…
Адмирал подошел к клавикордам, на крышке которых лежала флейта. Он поколебался немного, но потом сел на стул и положил руки на клавиши.
– Я играю по слуху, и уменье мое весьма невысоко, – сказал он. – Я хочу лишь доказать вам примером.
Суворов остановился у него за спиной.
– А ну, давайте пример ваш…
– Это Глюк, – сказал адмирал. Пальцы его, казавшиеся грубыми и жесткими, скользили по клавишам с осторожным раздумьем. Мягкое глубокое звучание инструмента понемногу захватывало слух.
Суворов стоял за спиной Ушакова и, сам того не замечая, тоже шевелил пальцами, словно помогая адмиралу сделать яснее его пример.
– Вы слышите, сколь глубок мрак подземного царства Плутона, – говорил адмирал. – Вот легкая скорбная поступь теней, ибо мир этот полон печали.
Желал или нет Суворов отомстить адмиралу за его усмешку над Оссианом, но он сказал:
– Я слышу поступь теней, ибо вы мне о ней говорите. И я верю вам. Но играйте далее.
Адмирал долго держал последний аккорд. Он уже ничего не хотел доказывать. Его тянуло к флейте. Он взял ее и начал одну из прелюдий Баха.
Суворов свесил набок голову. Сначала он только вслушивался, но потом вдруг стал вторить своим суховатым басом, живо дирижируя одной рукой.
Мелодии он не знал и, забегая иногда вперед, ошибался, порой фальшивил, но это его не смущало. Язык звуков, как видно, был ему совершенно понятен. И хотя ошибки гостя не могли радовать адмирала, но и не мешали ему. Более того, свобода и непринужденность Суворова как бы освобождали самого адмирала от всякого напряжения, и хозяин посмотрел на своего гостя с тем острым чувством родственной симпатии, которая рано или поздно, но всегда возникала при их встречах.
«А ведь он лучше меня мог быть гордым и хранить достоинство свое, – подумал адмирал, не отрываясь от флейты – Он мог сказать те слова князю Потемкину, а я не мог».
Голос Суворова в это время взлетел, подобно петушиному крику, и сорвался. Флейта адмирала догнала его и мягко повела вниз. Суворов заторопился и, щелкая пальцами уже совсем не в тон, загудел у самого уха адмирала.
– Довольно… пожалуй, – вдруг сказал адмирал и опустил флейту. Ему хотелось задержать это мгновение родства и понимания, возникавшее в его отношениях с гостем.
Но Суворов, казалось, не замечал его настроения. Он пытался повторить начало прелюдии.
– Постойте, постойте, – бормотал он. – А-а-а-о, а-а-а-о. Мусикия, мусикия… Поймал, сударь. Слушайте!
И он отчетливо пропел первую фразу. В глазах его появилось выражение задорного мальчишеского торжества.
– А теперь дальше, дальше, – повторял Суворов, возобновляя свое круговое хождение по комнате. Не слыша аккомпанемента флейты, он задержал свой бег и остановился перед адмиралом. – А мы бы крепко сжились с думает о том же, – ибо, как говорил Паллада, мы оба принадлежим к тем, коих судьба не очень жалует. Но поэтому, вместе с сим мудрым пиитом, мы и можем себя утешить, что, не приобретая благ, мы не теряем чести.
Сидя на сундуке, парусник Трофим Еремеев тонким острым ножом вырезывал маленькие глазки у деревянной фигурки. Фигурка изображала франта-офицера, в кафтане, похожем на короткую юбку. Офицер держал в руке подзорную трубу с таким наивно-жеманным жестом, словно собирался поднести к носу розан. Один, уже готовый, глазок его щурился с бессмысленным высокомерием. Но парусник ласково и весело улыбался франту. Просмоленные пальцы его с осторожной нежностью поворачивали надменное деревянное личико.
– Ишь ты, ухарь! – бормотал парусник. – Ишь, негодник, какой чифурный[6], и близко не подходи.
Он поставил фигурку, повернул ее кругом и засмеялся.
Это были лучшие часы в его жизни. Он не скрывал от товарищей своей страсти, но мало кто интересовался его искусством. Работая в праздники над своими фигурками, парусник потом бережно увертывал их в лоскутья старой парусины и укладывал в сундук, стоявший обычно под топчаном, служившим ему постелью.